Изменить стиль страницы

Весной Серяков серьезно заболел. Простудился, выйдя без пальто, обманутый солнечным днем, а через сутки почувствовал себя так плохо, что его увезли из ателье среди дня. Колотил озноб, болела грудь, душил мучительный кашель с кровью.

Испуганный Бест вызвал лучших врачей, окружил Лаврентия заботой и вниманием, а когда ему немного полегчало, перевез на дачу в Буживаль.

Здесь больной стал быстро поправляться и с июля начал гравировать самые трудные доски. Приезжая навестить его, Бест привозил полностью жалованье и просил не работать более двух — трех часов в день.

Уже под осень в Буживаль к Серякову приехал известный гравер Шарль Барбан. Это был жизнерадостный, полнокровный парижанин, говорун, щеголь и делец.

Он не застал дома вышедшего на прогулку Лаврентия и ждал его на балконе, положив ноги на перила и дымя сигарой.

Увидев входившего хозяина, Барбан вскочил и долго тряс обе его руки:

— Как я рад, дорогой друг, что вы отлично выглядите!.. Право, мы все, парижские художники, обеспокоены вашим здоровьем… Но теперь ведь все прошло?

— Все и без следа, — весело ответил Серяков. — Садитесь, будем сейчас пить кофе.

Через полчаса непринужденной болтовни Барбан приступил к делу:

— Месье Серяков, у меня есть предложение… Довольно вам гнуть спину для нашего общего друга Беста. Вы видите, к чему приводит переутомление… Давайте создадим ассоциацию граверов — вы, я и еще три — четыре художника, которых вы знаете. Откроем ателье на широкую ногу, будем издавать только роскошные издания… Вы знаете меня, у нас это пойдет!

— Но у меня нет средств, нет капитала, месье Барбан, я живу только тем, что зарабатываю.

— Знаю, знаю, — замахал руками гость. — Вы вкладываете в дело свой талант, свой штихель, и только! Я гарантирую вам десять тысяч франков в год, а работать будете не больше четырех — пяти часов в день… Ну, по рукам? И к черту милейшего Беста!

— Нет, не могу. Я пенсионер и обязан возвратиться в Россию.

— Пенсионеры — ученики, а вы сами давно учитель, вы большой артист! И разве в России вы будете иметь такое положение, как здесь! Орас Берне и ваш Базиль Тимм немало мне рассказывали о жизни русских художников… Ну, хотите двенадцать тысяч в год? Больше, честное слово, я сейчас не смогу обещать. Но это твердо — двенадцать тысяч чистеньких. Никакого участия в расходах. Это жалованье французского генерала, командира дивизии… — Барбан опять протягивал Серякову свою крепкую красную ладонь.

Конечно, Лаврентий может навсегда остаться во Франции, выплатить казне все, что дано ему как пенсионеру — это не так уж много, — ездить ежегодно хоть на два месяца в Петербург, видеться с матушкой, с друзьями… Конечно, Барбан прав — никогда в России он не будет иметь такого положения, таких доходов, как здесь… Но для того ли выбивался он из солдатских детей, сидел бесчисленные часы за гравированием, жадно ловил слова Бернардского, Линка, Шевченко, чтобы остаться навсегда в Париже?! Из-за больших денег?.. А вера в пользу своего искусства для России? А мечты об учениках-граверах, которых сможет подготовить теперь для доступных народу изданий?.. Ведь освобождение крестьян — дело решенное, и скоро все в России должно пойти по-иному… Нет, нет и нет…

— Благодарю, от души благодарю, дорогой Шарль, за лестное предложение, но я не могу остаться во Франции. Через полгода — год я обязательно возвращусь в Петербург.

Глава XV

Что рассказать о себе потомкам?

Когда Серяков вышел в вестибюль и швейцар подал ему крылатку, шляпу и трость, часы над парадной лестницей показывали четверть четвертого. Опять затянул занятия — по расписанию нужно было кончить в три. Недаром его уроки ставят всегда последними — знают, что обязательно хоть немного задержится в классе. Жаль… На этот раз нужно было расстаться с учениками вовремя, теперь придется спешить. В четыре часа его ждут в редакции «Русской старины», сам назначил этот день и час. А до Надеждинской отсюда, с Большой Морской, от Общества поощрения художеств, не близко. И ходок он стал неважный.

Швейцар с поклоном распахнул двери:

— Будьте здоровы, Лаврентий Авксентьевич! До пятницы…

Щурясь от яркого майского солнца, остановился у подъезда.

Не взять ли извозчика? Вон их сколько дожидается седоков на этой аристократической улице. Нет, все-таки лучше пойти пешком по Мойке, по Лебяжьей канавке и мимо только что зазеленевшего Летнего сада. Лучше на ходу обдумается, что предстоит сегодня диктовать, рассказывать о своей жизни. Да и денег, как всегда, мало, каждый четвертак на счету…

— Пожалуйста, ваше сиятельство!

— Прокатим, барин, на рысачке!

Лаврентий Авксентьевич не удивляется теперь, когда так именуют его извозчики, приказчики в лавках, носильщики на вокзалах. Одет он хорошо, в руке трость с серебряным набалдашником. Ее подарил Бест двенадцать лет назад, при прощании в Париже. Повернул к Мойке, перешел на другую, на солнечную, сторону. Все теперь как-то зябко — видно, кровь плохо греет…

Так, значит, предстоит рассказывать свою жизнь. Собирался вчера сообразить, набросать конспектик, да засиделся за спешной гравюрой для «Живописного обозрения»… Впрочем, на первый раз все ясно: про отца, его женитьбу, загулы, сдачу в солдаты, свое рождение на походе полка, про восстание военных поселян, батальон кантонистов, как был певчим, учителем, фельдфебелем, как шел в Петербург по этапу с арестантами…

Верно, на сегодня и хватит. Семевский просил, чтобы не торопясь, поподробнее, с самого детства. Внушал, как всегда, неторопливо и обстоятельно:

«Жизнь таких, как вы, почтеннейший Лаврентий Авксентьевич, талантливых артистов-самородков особенно поучительна. Всякому интересно узнать, как вы дошли от кантониста до академика, знаменитого художника-гравера. Вы просто рассказывайте, стенографистка запишет, потом дадим вам поправить. Только не откладывайте, прошу вас, сделайте это до отъезда на дачу».

И чего вдруг заторопился? Материала в журнале не хватает? Или, может, что узнал от профессора Боткина, которому пришлось показаться недавно, после весеннего недомогания?.. Что-то на этот раз было хуже, чем всегда: при кашле шла кровь, совсем как когда-то в Париже. Недаром Боткин строго наказывал:

«В Сентябре, до начала дождей, уезжайте обязательно в Ниццу и там сидите всю зиму… Вам очень опасна здешняя гнилая осень».

Преувеличение! Отлично он окрепнет за лето в Павловске. Будет рисовать с натуры и резать для книжки о тамошних чудесных дворцах и парках. Заказано больше пятидесяти гравюр — виды и виньетки, должна получиться нарядная книга… Правда, Боткин сказал, что Павловск место сырое, там нужно особенно беречься, не выходить вечером из комнаты. Лучше даже поселиться не там, а в Царском…

Вот и Невский! Сколько нарядных экипажей! По-весеннему весело цокают копыта о торцовую мостовую. И народу на тротуарах пропасть… Наверное, сейчас придется раскланиваться. Смотри в оба, а то как раз прослывешь гордецом или невежей. Знакомых-то теперь множество…

И для второй встречи со стенографисткой тоже все ясно: писарь, топограф, дворник, начало гравирования, Кукольник, академия, «Иллюстрация», получение звания, потом Париж… А что рассказывать дальше, о последних петербургских годах? Кому интересен его повседневный труд?.. Сразу по приезде из-за границы присудили звание академика, завалили заказами. И пошло изо дня в день то, что можно рассказать очень коротко: резал сам и учил резать других.

В обтрепанной книжечке, что заперта в столе вместе с метриками, паспортом, аттестатами, аккуратно записаны все вырезанные доски. С самых первых, сделанных ножом для Студитского, до той, что закончил сегодня в ночь. Чего только нет среди них! Виды России от Холмогор до Кавказа, прославленные здания и памятники, полотна и скульптуры русских и чужеземных художников, картинки к сказкам, былинам, историческим книгам, к стихам, повестям и романам.

Но больше всего портретов замечательных русских людей. Они всегда были особенно по душе. Гравировал портреты Белинского и Шевченко, Пушкина и Грибоедова, Лермонтова, Жуковского, Гоголя, Кольцова, Тургенева, Островского, Емельяна Пугачева, просветителя Новикова, архитектора Кокоринова, мемуариста Болотова… Всех не перечесть… А сколько на каждый положено времени, старания, души! Сколько думано над каждым своего, заветного!.. Взять портрет генерала Булатова: резал и вспоминал о его сыне и о своем друге Архипе Антоныче… Или портрет декабриста Орлова — только одного из всех и довелось награвировать, другие всё еще под запретом.