Изменить стиль страницы

На том и порешили. Через день Лаврентий уже сидел над старинным томиком, искусно переплетенным в тисненную золотом свиную кожу. Картинки, к его удивлению, не походили на виденные им раньше церковные гравюры московской работы. Здесь явно чувствовалось влияние европейского искусства, а порой без труда можно было угадать, с какой известной гравюры на религиозный сюжет копировал мастер.

Серяков сказал иеромонаху правду. С самого рассказа Всеславина о прениях в совете он подумывал взяться за гравирование на звание академика. Раз за «Голову старика» хотели дать это звание, значит, присудят за следующую — надо думать, лучшую доску. Нужно ковать железо, пока горячо, пока есть возможность без помехи заняться этим. Звание академика уж наверное избавит его от должности рисовальщика каких-нибудь форм обмундирования. Да что формы! Это бы еще полгоря — там хоть люди, лошади, ландшафты, — а вот рисовать, скажем, ружейные замки, курки, то, как должно скатывать шинель или попону, — это, право, и в мыслях наводит уныние.

В апреле Серяков отправился к Бруни и рассказал о своих планах.

— Конечно, конечно, беритесь не откладывая, — поддержал его Федор Антонович.

И вот они опять ходят по залам Эрмитажа, выбирая картину. Василий Васильевич тоже ковыляет следом и мимикой, а порой и вставленным в разговор словом участвует в обсуждении.

— Тут колориту много, — говорил он шепотом Серякову, указывая большим пальцем через плечо на только что обсужденную картину. — Она больше живописью берет, а тебе неспособна.

Успехами Лаврентия Василий Васильевич гордился чрезвычайно: подумать только, свой брат солдат и вот что сделать сумел! Такой очень просто и в академики выйдет…

«Ты, главное, куражу не теряй, все выйдет в аккурате», — подбадривал он Серякова, если тот говорил, что картина ему нравится, но трудна для гравирования.

Однако по сравнению с прошлым годом у Лаврентия было куда больше «куражу». Он уже не прочь был взяться за композицию из нескольких фигур. Должно же что-то отличать новую задачу от прежней. Особенно привлекал Рембрандт с его контрастами света и тени. Небольшую картину «Неверие апостола Фомы» — вот что хотелось награвировать. Посередине светлая, распространяющая сияние фигура Христа и отшатнувшийся, не верящий его воскресению Фома. Вокруг — живописная группа учеников. Нечто важное, значительное чувствовал Серяков в теме картины: так же, как Фома, не верят многие тупые люди всему, что выходит из круга их застывших, ограниченных понятий… Ну, хотя бы тому, что к крепостным должно относиться по-человечески… Бруни согласился с его выбором, и назавтра с прошением в руке Лаврентий вновь вошел в кабинет конференц-секретаря.

— Здравствуйте, батюшка, что скажете новенького? — с новой, радушной интонацией встретил его Григорович.

— Опять прошение хочу подать, Василий Иванович. Конференц-секретарь пробежал глазами бумагу и, явно огорченный, развел руками:

— Нельзя, батюшка, никак нельзя…

— Да почему же, Василий Иванович? Мы с Федором Антоновичем…

— Ну, уж Федору-то Антоновичу это забыть и вовсе непростительно. Да что с него возьмешь, с астронома рассеянного? Дело в том, батюшка, что, по уставу, получить звание академика можно только через три года после звания художника. В этом, согласитесь, есть немалый смысл. Должен же художник иметь время усовершенствовать свой талант, чтобы получить новое почетное звание. А у вас прошло всего полгода, и совет не сможет этого разрешить…

Лаврентий стоял опечаленный. Да, выходит, зря обнадежил его забывчивый Бруни. А он-то уж размечтался, даже доску Вагнеру вчера большую заказал… Ну что ж, придется ждать…

Наступила тусклая, трудная полоса в жизни Серякова. Заказов, кроме лаврских, не было никаких. Оставалось много времени, чтобы читать, гулять, но разве для этого он учился? Ему исполнилось тридцать лет, а что он сделал? Что сделает дальше для своего искусства? Что толку от диплома, когда гравировать нечего?..

Не раз, читая известия с Дуная, из Севастополя, Лаврентий чувствовал себя чуть ли не дезертиром. Товарищи там бьются, вот уже имена двоих напечатаны в списке убитых, а он здесь знай режет картинки к житиям святых!.. Порой казалось, что Антонов, разговаривая с Марфой Емельяновной о войне, презрительно косится в его сторону: я-то, мол, отставной гвардеец, когда было мое время, честь России защищая, под Бородином сражался и до Парижа врагов теснил, а ты что?..

В конце 1855 года о Серякове вдруг вспомнили в военном министерстве и назначили рисовальщиком при Главном штабе с жалованьем 12 рублей 50 копеек в месяц. Пришлось-таки рисовать солдатиков с ружьями для нового руководства в стрельбе из нарезных штуцеров, а потом гравировать множество планов сражений подошедшей к концу войны. За этой работой постоянно вспоминались товарищи топографы, которые так дружески относились к нему когда-то, так сочувствовали в истории с Корфом, радовались поступлению в академию. Из восьми произведенных в 1852 году живым остался только один. Двое были убиты под Силистрией, пять легли в Севастополе. Недолго покрасовались в эполетах, бедняги… Зато самого Лаврентия через полгода службы в Главном штабе произвели в губернские секретари — вышел срок пребывания в первом чине — и одновременно прибавили 2 рубля 50 копеек жалованья. Вот уж истинно по поговорке: «Чиновник спит, а чины идут». Он порадовался: приблизился, значит, срок, когда можно будет заняться гравированием на звание академика.

Но вот после смерти императора Николая заметно повеяло чем-то новым, дышать стало посвободнее. Даже в военном ведомстве как-то разом примолкли восхвалители старых начал — палки и фрунтовой муштры. Война, проигранная бездарными генералами, несмотря на героизм солдат и младших офицеров, и явная техническая отсталость армии и флота были у всех на устах.

Передавали, что уничтожат департамент военных поселений и несчастное сословие кантонистов. Рекрутские наборы были отменены на несколько лет, и говорили о введении всеобщей воинской повинности.

В столицу все чаще доходили слухи о волнениях крестьян, об убийствах помещиков. Народ больше не хотел терпеть ненавистную крепостную кабалу и брался за вилы и топоры. Все чаще в любом кружке, даже в канцеляриях заговаривали о близком освобождении крестьян, спорили, на каких оно произойдет условиях. Все знали, что по этому вопросу заседает некий секретный комитет из высших сановников.

Оживилась и литература. В журналах начали печататься статьи по политическим, историческим и философским вопросам, смелее, чем в 40-х годах, затрагивалась и критиковалась внутренняя жизнь России. Но иллюстрированного издания, где мог бы работать Серяков, все еще не было.

— Не до картинок в такие годы, — сказал ему как-то Клодт. — Но погодите, скоро и ваш штихель понадобится.

Осенью 1856 года Серяков начал рисунок «Неверия апостола Фомы». Трехлетний срок с получения звания художника прошел, и совет академии разрешил ему новую программу. Звание академика было теперь особенно нужно. При новых веяниях авось академика не станут силком держать на военной службе. А к тому времени, когда оно будет получено, по пророчеству Клодта, верно, начнут выходить иллюстрированные издания или можно будет взяться за гравирование знаменитых картин. Должен же появиться когда-нибудь на них спрос!

Опять Лаврентий стал ходить в Эрмитаж, но, занятый днем в штабе, мог рисовать только в праздники. Изредка удавалось отпроситься у начальства и в будни, но тогда приходилось брать служебную работу на дом. Первое время в зале Рембрандта Лаврентий чувствовал себя очень одиноким: не сновал около, не ободрял его больше Василий Васильевич. Он умер в прошлом сентябре, как рассказывали лакеи, с горя после сдачи Севастополя.

«Все не верил тогда, — вспоминали они, — плакал даже несколько раз, тут в углу усевшись, да на нас на всех сердился. Егора перовкой по груди ударил. «Врете всё, твердил, не может такого быть, чтоб француз нас одолел…» А потом и помер дома в одночасье. Не пришел в должность два дня, Федор Антонович на квартиру курьера послали, а он уж на столе лежит…»