Изменить стиль страницы

На другой день полковник позвал Серякова к себе в кабинет, сказал, что рад его успехам, готов помочь, чем может, и тут же разрешил по субботам не приходить вовсе в чертежную, а в другие дни, если понадобится, отлучаться без особого разрешения. Таких поблажек в департаменте не давали ни одному нижнему чину, и, чтобы не возбуждать зависти, Лаврентий решил пользоваться ими только в крайних случаях.

Ожидая от статьи в «Пчеле» только неприятностей, он не сказал о ней матушке — зачем зря тревожить? Но в ближайшее воскресенье Антонов принес на Озерный газету и прочел заметку Марфе Емельяновне. А когда, воспользовавшись выходом матушки на кухню, Серяков высказал старому писарю свои опасения, тот ответил:

— Что толку бояться-то? Ты худого не делал, по службе Петр Петрович тобой доволен. Авось обойдется. А Марфе Емельяновне вон какое удовольствие…

Лаврентия удивили такие слова не склонного к легкомыслию Антонова. Впрочем, в последнее время он замечал, что его друг изменился характером, стал общительнее, чаще улыбается сослуживцам, даже помолодел на вид — немного распрямился станом, поразгладился лицом. А на Озерном бывает так разговорчив и весел, что часто смешит матушку чуть не до слез.

Через несколько дней, придя к Кукольнику с готовыми работами, Серяков рассказывал, как принял статью в «Пчеле» полковник Попов, и о своих опасениях.

— Простите, Нестор Васильевич, — закончил он, — верно, вы сами господину Булгарину на меня указали, конечно желая мне добра, а вот может и худо выйти.

— Ничуть не я! Что, у Фаддея своих глаз нет? — ответил Кукольник. — Он известная свинья и готов напакостить здорово живешь родному брату, но отказать ему в способностях вынюхивать то, чем может заполнить свою газетку, никак нельзя. Он собственным рылом твои гравюры в «Иллюстрации» унюхал, а меня только вскользь спросил о твоем возрасте. Однако я думаю, может, эта статейка сыграет и полезную роль. — Нестор Васильевич приосанился в кресле и глянул на себя в зеркало. — Хоть бы ту полезную роль, что, прочтя ее, я решил высказать тебе, что давно во мне зреет. Видишь ли, Лауренций, твои гравюры в моем журнале рассматривали не только свистуны, подобные Булгарину, но и большие художники, как Брюллов и Бруни. И все в один голос говорят, что техника у тебя есть, а вот рисунка правильного недостает. Понимаешь ли, ты сейчас механически переносишь все с оригинала на доску, прости, друг мой, без должного понимания. Там, скажем, ошибка, а у тебя она может оказаться вдвое. Гравируешь ты все небольших мастеров и находишься от них в слепой зависимости. Другое б дело, если бы сам прошел настоящий курс рисунка с натуры, перспективы. Как ты об этом думаешь?

— Я бы вот как рад учиться, Нестор Васильевич, — с жаром сказал Серяков, — но где же и как? Ведь за уроки у настоящего художника нужно платить большие деньги. Впрочем, теперь-то, когда я у вас стал столько зарабатывать…

— Вот еще! Какие уроки? — перебил его Кукольник. — В Академии художеств нужно тебе учиться. На то она и существует, чтобы учить вашего брата — способных юнцов.

— Да как же мне ходить в академию? — воскликнул Лаврентий. — Меня, солдата, туда и на порог не пустят. Разве через шесть лет, когда в офицеры произведут?

— Зачем столько ждать? Надобно теперь же тебе вступить на сей порог, но с разрешения начальства, — уверенно сказал Кукольник. — Ты теперь не только унтер и топограф, а лицо, известное многим гравюрами в «Иллюстрации», да и по этой статье. А начальство у тебя, сам рассказываешь, не грубые бурбоны, а люди образованные, делают тебе как художнику разные послабления… И вот что я тебе посоветую, слушай! — Нестор Васильевич опять приосанился и даже поднял руку, призывая к вниманию: — Класс рисунка в академии всегда с пяти до семи вечера, а ты ведь с трех часов свободен. Что начальство и служба теряют? Попроси — и увидишь: разрешат. Я даже уверен, не только разрешат, но еще и похвалят. Сошлись на «Пчелу» — вот, мол, как обо мне пишут, а главное, на меня. Так и скажи: мне Нестор Васильевич советует. Они, эти офицеры твои, все меня знают! Два дня набирался Лаврентий храбрости. Крепко сидел в нем страх поротого кантониста. Но Попов был всегда так добр: наверное, попросту откажет, если найдет дело несбыточным.

И вот на третий день, когда полковник обходил чертежную, Серяков доложил, что имеет к нему просьбу.

— Что же такое? Говорите. Если смогу, почему же…

Так вышло, что при всех топографах Лаврентий изложил свое желание. Упомянул, что работа в департаменте нисколько не пострадает и что так советуют поступить известный художник профессор Брюллов и писатель, статский советник Кукольник, который состоит при самом князе Чернышеве.

— Не знаю, как посмотрит барон, — отвечал полковник, — а по мне, желание ваше не противозаконно. Вот завтра пойду с докладом, заготовлю от себя записку, сошлюсь на «Пчелу», на мнение ваших советчиков, буду за вас просить. Когда Попов ушел, товарищи принялись хором поздравлять Лаврентия.

— Если Петр Петрович обещал сам доложить, то считай, дело в шляпе! — говорили они. — Барону что? Раз наш прямой начальник согласен, ему и думать нечего. Не он за топографов отвечает, мы только прикомандированные.

Попов был видным лицом в департаменте, считался в недалеком будущем кандидатом в генералы, и не было еще случая, чтобы барон Корф не согласился с его представлением. Вот только столкновение с Шаховским из-за Воскресенского. Но и то через полгода топографу было возвращено унтер-офицерское звание.

И все-таки Серяков очень волновался. То ему представлялось, как, может, через неделю будет рисовать в каком-то большом, светлом зале Академии художеств, то вдруг приходила уверенность, что барон найдет его желание дерзким и отнимет даже те льготы, что дал своей властью Попов.

Наутро он сидел на своем месте, тревожась куда больше, чем в памятный день перевода из писарей в топографы. Пробило одиннадцать — время, когда полковник возвращался с доклада.

— Серяков! Зайдите ко мне! — крикнул Попов из коридора.

Плохо! Если бы все прошло гладко, то, уж наверное, полковник тотчас, в чертежной, огласил бы приятную новость. Лаврентий одернул мундир и рысью перебежал коридор.

Попов сидел за письменным столом, лицо его было красно и расстроенно.

— Куда там! — сказал он на вопросительный взгляд Серякова. — И слышать не хочет! Думаю, не иначе, как князь Шаховской ему раньше меня по-своему доложил… Начал с насмешек: «Этак вы своих топографов в лицеи да в университеты определять начнете! У вас не унтера, а все поэты да художники!» А потом уж просто бог знает что наговорил. И записку мою не дочитал, в корзинку бросил… Жаль, но сейчас, видно, ничего не поделаешь… Подождем, подумаем…

Не успел еще взволнованный Лаврентий дойти до своего места в чертежной, как в дверь заглянул рассыльный солдат:

— Топографа Серякова к его высокопревосходительству! Живо!

Лаврентий почувствовал, как кровь отливает от лица. Вот оно! Хорошо Кукольнику говорить: начальство похвалит…

Кто-то из товарищей подал ему каску, другой застегнул портупею, третий почистил мундир.

Уже вполне владея собой, но с сильно бьющимся сердцем вошел он в полутемную прихожую аракчеевского дома. И сразу сквозь раскрытые двери увидел барона Корфа. Одетый в полную парадную форму, с орденами, звездами и красной лентой через плечо, видно совсем готовый ехать к высшему начальству, старый генерал нетерпеливо прохаживался по блестящему паркету. На стене за ним висел большой, в рост, портрет Аракчеева.

Ступив за порог, Лаврентий выкатил грудь, твердо и четко, с коротким звоном шпор приставил ногу и замер. Барон остановился и посмотрел на него. Лицо старика залилось бурым румянцем, крашеные усы торчали, как деревянные.

— А ну, подойди-ка ты сюда, академик! — грозно позвал он.

Серяков сделал несколько шагов и снова замер в предельной строевой неподвижности. Генерал расставил ноги и заложил за спину сжатые кулаки в белых перчатках.