Изменить стиль страницы

Заставив взволнованного Серякова и Пузыревского выпить по стакану хереса для «вспрыски» и отклонив попытку Лаврентия не брать платы за «Народные танцы», Кукольник допил бутылку и велел подать другую. Заказав новые гравюры, он расчувствовался и на прощание расцеловался с обоими молодыми людьми, хотя Пузыревский никуда не уходил.

В тот вечер Серякову казалось, что он уже много лет режет этими инструментами — так они были легки и удобны, такие отчетливые линии-желобки любой ширины вынимали из дерева своими остроугольными лезвиями, одинаково легко двигавшимися по прямой и по окружности…

Осень и начало зимы Лаврентий чувствовал себя необыкновенно счастливым. Он стал гравером, художником, отчетливая подпись которого — так потребовал Кукольник — расходилась по всей России на страницах «Иллюстрации». Он знал, что участвует в полезном деле — ведь каждая его работа обогащает кого-то знаниями, служит делу просвещения, — и в этом сознании была постоянная радость. За картинки свои он получал в среднем по десяти рублей, а ведь всего год назад считал великим счастьем пятерки, заплаченные Студитским.

Но ощущения, что все трудности остались позади, хватило только на первые недели гравирования новыми инструментами. Конечно, штихеля несказанно облегчили, ускорили работу. Однако очень скоро Лаврентий увидел, что еще не может владеть ими, как лучшие мастера. Нужно добиться, чтобы каждая линия повторяла карандаш оригинала. А разве он может это? Выходило, что с новыми инструментами пришли новые задачи. Что ж, он будет так же упорен, как был с простым ножом в руке. Он добьется всего, что смогут дать труд и все его способности, помноженные на совершенные инструменты.

Будущее — то, как согласовать работу профессионального гравера-иллюстратора со службой военного топографа, — рисовалось Серякову довольно смутно. Он знал: после производства в прапорщики получит право выйти в отставку и заняться чем хочет. Но до этого оставалось еще шесть лет, и уйди из департамента доброжелательный полковник Попов, так его сто раз могут перевести в любое захолустье: он для начальства только унтер-офицер роты № 9, до его «художества» никому дела не будет… Да к чему эти опасения? Солдату вперед заглядывать нечего — сейчас хорошо, с него и довольно.

Однажды в ноябре Кукольник пригласил Лаврентия прийти в гости вечером.

— У меня в среду соберутся люди, преданные искусству, — живописцы, музыканты, литераторы и кое-кто из искренних поклонников прекрасного, — сказал он.

— Но удобно ли мне быть среди них? — заметил Серяков. — Ведь я нижний чин. Может, некоторым господам покажется неприятно, даже обидно быть со мной в одном обществе.

— Для искусства ты полезнее надутых глупцов, мнящих себя аристократами, или бешеных критиков, которым ничего не стоит посягнуть на любую святыню, на имя, почитаемое просвещенным обществом, — ответил решительно Кукольник, очевидно забыв, как не раз честил при Серякове это самое общество. — В моем доме, несмотря на скромный мундир, ты будешь равен всем, кого почитаю своим гостем. И горе тому, кто посмеет на тебя взглянуть косо! Кукольник этого не простит!!!

В начале вечера Лаврентий не раз каялся, что пришел — настолько чувствовал себя чужим среди множества нарядно одетых бар, в комнатах, прибранных на этот раз лучше обычного. Он знал только Пузыревского да двух — трех постоянных прихлебателей Кукольника. Сначала Серяков надеялся, что приедет Одоевский — верно, узнает его и спросит, помогли ли письма. Тогда он сможет поблагодарить добряка. Ведь без его участия сидел бы до сих пор за перепиской. Однако входили всё новые гости, а Одоевского не было. Приехало несколько гвардейских офицеров, с которыми Кукольник при встрече троекратно расцеловался. Впрочем, он хоть по одному разу целовался почти со всеми. Поцеловал и Серякова, обдав крепким букетом своего любимого хереса. Явились как-то особенно щегольски одетые молодые статские — одного называли графом, другого бароном. Часам к десяти набралось человек до сорока. Все они бродили, шумно здороваясь, оживленно разговаривая и смеясь, по кабинету, зале и столовой. Потом стали присаживаться, составляя группы; появился Тихон с подносом, на котором стояли стаканы и рюмки; задымились трубки и сигары. В комнате за кабинетом, дверь в которую была обычно закрыта, раскинули ломберные столы и уселись за карты. Кукольник, возвышаясь над всеми, проплывал от группы к группе, командовал Тихоном, заговаривал с одним, с другим, обнимался, чокался.

Никто не обращал внимания на Лаврентия. Здесь все привыкли, что можно встретить приглашенного хозяином никому не известного человека. Оробев от многолюдства, он как прошел в начале вечера в угол залы к окошку, так и остался там, не решаясь сесть в присутствии офицеров.

— Вот и le petit Michel приехал, — сказал соседу барин, сидевший недалеко от Серякова.

По зале, раскланиваясь и пожимая руки, шел плотный, маленький человечек. Черный хохолок задорно топорщился над большим упрямым лбом. Лаврентий тотчас же узнал того пузанчика, под чьим изображением в журнале стояла подпись «Музыка».

— Теперь бы только великий Карл пожаловал, и весь знаменитый триумвират в сборе, — отозвался другой гость.

— Давно уже здесь. В кабинете вторую бутылку кончает, — усмехнулся первый.

Услышав это, Серяков преодолел робость и подошел к дверям кабинета. Там на диване, окруженный несколькими слушателями, сидел, подвернув под себя ногу, пожилой мужчина с курчавыми рыжеватыми волосами.

Лицо его, правильное и когда-то, наверное, очень красивое, было бледно и одутловато. Держа в руке стакан с вином, он говорил уверенно и неторопливо:

— Нет уж, полноте, подлинный художник должен усвоить грамоту своего искусства, то есть первые навыки рисунка, вместе с азбукой, с грифелем и чтением с самого нежного возраста. Его должно тянуть изображать окружающий мир так же, как любознательного ребенка тянет к книге. Рисунок должен стать с детства средством отражения чувства и мысли. А дилетантики, что начинают в двадцать пять лет от нечего делать, то бишь «по высшей склонности к искусству», ходить или, еще хуже, ездить на своих лошадях в академию, верьте мне, ничего не сделают никогда, хоть по десять лет посещай наши классы. У другого, может, и способности есть, да голова уже другим занята. Ему живая женщина больше мраморной Венеры нравится. В голове и то и сё — новый сюртучок, картишки, выпивка с закуской, а для искусства-то, глядь, и места не осталось.

В небольшом кабинете Серякову некуда было притулиться, не обращая на себя общего внимания. Около двери, на пути входивших господ, долго стоять тоже неудобно. Он пробрался опять в свой угол в зале, повторяя про себя только что слышанное.

Лаврентий не знал, что значит «дилетантики», и все же думал, можно ли отнести к себе это явно пренебрежительное название. Ведь и ему без малого двадцать четыре года, а еще не начинал как следует учиться рисовать. Но разве это его вина? Зато уж не от нечего делать взялся за карандаш. С детства для него рисование — самая большая радость. Ну, а насчет щегольства, карт, выпивки — нет, нет, ничего этого пока и в уме нет…

Через полчаса, проходя по зале под руку, или, вернее, держа свою ладонь под мышкой у маленького Брюллова, Кукольник вдруг круто повернул к топографу и увлек к нему своего друга:

— Вот, Карл, тот юноша, что больше года гравировал на дереве одним перочинным ножом и делал отличные доски.

— Очень рад с вами познакомиться, — учтиво сказал Брюллов, протягивая Серякову небольшую, но сильную руку. — Такое пристрастие к искусству делает вам много чести. Желаю вам и впредь неустанно работать. Поверьте мне, радость, ощущаемая, когда видишь сам, что шагнул вперед, вознаградит вас сторицей. А выше ее ничего нет для художника. — Он слегка поклонился и пошел дальше вместе с Кукольником.

Лаврентий стоял, залившись счастливой краской, и опять повторял про себя слова великого художника. Ведь они звучали как напутствие.

Вскоре Тихон зажег на рояле две свечи, а между ними поставил бутылку вина и стакан.