Изменить стиль страницы

По этому знаку разговоры затихли. Глинка быстро прошел из кабинета к роялю. Круглая табуретка оказалась ему как раз по росту. Он оглянулся. Все окончательно смолкли.

Рассыпав легкие, певучие звуки короткого вступления, Глинка запел небольшим, но удивительно выразительным и верным голосом песню о жаворонке, которую Серяков никогда не слышал. Лаврентий не знал, что с ним. Слезы, которых не помнил он с детства, вдруг подступили к горлу, наполнили глаза. Солнце, небесная чистая высь, рожь тихо стелется — все, что видел мальчишкой-флейтистом в лагерях или на маневрах, мигом выступило откуда-то, разом заслонило эту залу с полусотней господ.

Глинка спел еще десяток романсов, тоже не знакомых Лаврентию, и не раз бросало его в жар и в холод. Но песни о жаворонке он не забывал ни на миг. И восторженно хлопал вместе с другими, когда музыкант встал из-за рояля.

В столовой зазвенели посудой, начали передвигать стулья — накрывали к ужину. Ударили стенные часы. Сквозь шум голосов Лаврентий считал: …десять, одиннадцать, двенадцать… А ведь вставать-то в половине восьмого. И до дому идти, наверное, с час… Да и место ли ему за столом?..

Когда гости двинулись к ужину, он прошел в прихожую, а оттуда в кухню, где, чтоб не мешались среди барской одежды, оставил свою шинель, каску и шашку.

Повар резал и раскладывал по тарелкам каких-то жареных птиц, судомойка ему помогала, и Лаврентий порадовался, что обоим не до него. Уже успел надеть шинель и застегнуться, когда в кухню вошел более обычного раскрасневшийся Тихон и схватил его за рукав:

— Куда, Авксентьич? Не хочешь там, погоди малость — тут преотлично закусим!

Серяков отказался, ссылаясь на завтрашнюю службу. Но Тихон не сдавался. Достав с кухонной полки стакан красного вина, видимо сбереженного на свою потребу, он подступил к топографу:

— Пронял тебя Михаила Иваныч? Думал, только меня, старого дурака, от «Жаворонка» этого каждый раз слезой прошибает, а гляжу, и ты сомлел. Пей за Глинкино здоровье!

Что было делать? Лаврентий отпил полстакана, расцеловался с Тихоном — видно, в пьяном доме Кукольника вина и поцелуев не избежать — и выскочил на черную лестницу.

В то время как он выходил в ворота, из парадного подъезда показалось двое господ и повернули тоже к Загородному. Лаврентий шел за ними шагах в десяти и в ночной тишине отчетливо слышал каждое их слово.

— Нет, воля твоя, все это ужасно пошло! — говорил один, в котором Серяков узнал своего соседа в зале, сказавшего, что Брюллов в кабинете кончает вторую бутылку. — Болтовня, болтовня! Толстый и глупый Кукольник с вечной декламацией о служении искусству просто смешон! Ей-богу, пьяный попугай какой-то!

Серякову стало стыдно за барина, который поносил человека, гостем которого только что был и с которым, верно, целовался при прощании. Почти обрадовался, когда его спутник заметил:

— Ну, ты слишком строг. Конечно, он не гений, но все же человек даровитый. Ведь его слова нынче пел Глинка в «Жаворонке», в «Сомнении», в «Рыцарском романсе» и в «Попутной песне»… «Кто-то вспомнит про тебя и вздохнет украдкой» — это настоящая поэзия… Мы с тобой такого никогда не напишем.

Он оглянулся на шаги Серякова, но, увидев солдата, не счел нужным обратить на него внимание.

— Так это же безделки! — горячо запротестовал его спутник. — Все давным-давно сочинено, пока не пропил своего небольшого талантика. И прелесть главная не в словах, а в музыке. Не в Кукольнике, а в Глинке. Не этими, может и очень миленькими, стишками он прославился, не ими кичится. Ему, новому Шекспиру, по плечу только трагедии, исторические хроники, всякие «Торквато Тассы», «Руки всевышнего», «Скопины-Шуйские» и прочие нелепости, из которых запомнить ничего невозможно. Вместо живых людей — говорящие куклы, идей никаких, одни прописи для скудоумных детей. Помнишь, Белинский писал, что «талант Кукольника не так слаб, чтобы ограничиться мелочами, дающими фельетонную известность, но и не так силен, чтобы создать что-нибудь выходящее из границ посредственности». Очень верно: именно всероссийская посредственность… А этот союз трех искусств, что выставляется напоказ целых десять лет! Все видят, что прославленная «братия» давно прокисла от пьянства и только страсть к хересу у них общая. Пьют вместе, а творят-то порознь. И, конечно, Брюллов — большой талант. Глинка тоже артист недюжинный, хотя и не гений, не Бетховен, не Россини даже. А Кукольник просто статский советник от третьесортной литературы. Ну на что, скажи, ему служба эта при Чернышеве? Тому, может, льстит, что «знаменитость» у него на побегушках. А Кукольнику что? Чины? Ордена? И как не стыдно болтать о горении души в огне искусств! Горит у него душа по хересам да по «Владимиру» на шее!

— Да полно тебе! — прервал расходившегося барина его спутник. — Сам отлично знаешь, что Кукольник человек очень полезный. Сколько сил и средств всаживает в «Иллюстрацию»! Ведь такого журнала не бывало еще в России. И никого, кроме Кукольника, не нашлось, чтобы его начать. А ты думаешь, окупаются затраты? Как ни пьет и ни болтает, а все служит этим обществу.

— Нет уж, черт с ним и с его журналом, а я к нему не ходок.

— Да кто ж тебя силком тянет? Сам идешь и сам же бранишься…

Приятели свернули на Загородный. Серяков нарочно задержался, ему не хотелось даже невольно подслушивать.

«Конечно, Нестор Васильевич — не Пушкин, — думал он. — Да не слишком ли строго этот барин судит его? Уж больно злится чего-то, нет ли тут каких личностей?.. Плохо, что ничего не читал я Белинского. Должно быть, острый человек. И Студитский его с таким почтением поминал. Про Нестора Васильевича Белинский, может, и справедливо сказал, да ведь все-таки признал в нем талант. И верно, зря трагедиями занялся. Столько разного знает, какие статьи хорошие для «Иллюстрации» о Рембрандте, об итальянском искусстве написал. Занимался бы такими сочинениями, больше пользы было бы. Уж не про Белинского ли он так сердито говорил, что покушается на имена, почитаемые обществом? Все может быть… Неужто барин этот опять на Гороховую пойдет? Чисто змея, пригретая на груди… Ну, а я от Нестора Васильевича ничего, кроме добра, не видывал и последним подлецом окажусь, если когда-нибудь про это забуду…»

Глава VIII

Под портретом Аракчеева. Резолюция покрыта лаком

Уже выпал снег и за окнами мелькали по Литейному быстрые санки, когда однажды утром в чертежную вошел полковник Попов.

— Ну, Серяков, поздравляю! — сказал он с улыбкой, показывая газету. — Вот о вас и по всей России стало известно. Вы положительно становитесь заметным человеком.

Лаврентий, вскочив с места, молчал в полном недоумении.

— Про вас в «Северной пчеле» вчера напечатано, — продолжал Петр Петрович. — Не читали еще?

— Никак нет, ваше высокоблагородие.

— Так прочтите, вот я карандашом отметил. — И полковник вышел.

Топографы обступили Лаврентия. Кто-то выхватил у него лист и прочел громко:

— «Среди разнообразных отечественных талантов, которых, благодаря попечительному правительству, увидели мы в последние годы так много на всех поприщах художеств, появилось новое дарование, заслуживающее поощрения. Мы говорим о г-не Л. Серякове, которым в сем году подписаны многие искусно исполненные гравюры на страницах журнала «Иллюстрация», издаваемого уже третий год нашим известным писателем Н. В. Кукольником. Талант этот обещает в будущем еще развиться, ибо, как мы слышали, г-н Серяков очень молод и жаждет усовершенствоваться в своем искусстве. Мы надеемся, что прилежание — лучший союзник всякого артиста — доставит ему будущность известного художника в редком пока у нас гравировании на дереве».

— Здорово, брат!

— Поздравляю!

— Ура Серякову! — кричали топографы.

В первые минуты и Лаврентия порадовала эта печатная похвала, но скоро он думал уже только, как бы не рассердилось начальство: о каком-то унтере без разрешения свыше печатают в газете, да еще называют «господином Серяковым». Правда, он не скрывал, что в свободное время гравирует для «Иллюстрации», и Петр Петрович знает это — как-то спросил, его ли это подпись под картинками, — а все-таки как бы не вышло неприятностей. Одна надежда, что высшее начальство не знает его по имени, а в статье не сказано, что он военный топограф. Всякий прочтет и подумает, что гравер — человек свободный.