Изменить стиль страницы

— Хорошо, постараюсь сделать, — ответил Серяков. Он внутренне дрогнул, почувствовав в словах учителя неумышленный, но бьющий прямо в него укор. Как будто сказал: «Нельзя так легко опускать руки, надо делать свое дело, как бы трудно ни было…» И денег не прибавил бы — все равно после таких слов надо взяться.

И вновь он засел за работу. Даже рождественские праздники и канун Нового года провел не разгибаясь над своими досками. Кое-как, наскоро проглатывал праздничную матушкину стряпню и опять брался за нож.

А по утрам вставал через силу, лопатка и скребок казались пудовыми, рубаха под старой шинелью мгновенно прилипала к спине. Шестого января к вечеру все пятнадцать досок были готовы. Назавтра в типографии оттиснули целый альбомчик, и тамошние знакомцы очень расхваливали гравюры. Но Лаврентий видел их недостатки. Особенно плох Колизей, изображенный чуть сверху, — просто какое-то решето ломаное!

Готовый принять любую критику, пошел он к Студитскому. Что говорить, не только Колизей не удался. Под Чертовым мостом в Швейцарии вместо бурлящей воды тряпки какие-то плывут. Но учитель нашел все вполне пригодным для книги, отсчитал семьдесят пять рублей, поблагодарил и крепко пожал руку.

Домой Лаврентий летел как на крыльях.

«Первый заработок гравера! Мою работу напечатают, по ней будут учиться, ее запомнят тысячи детей. Ведь если каждую книжку прочтут хоть десять детей, значит, уже сколько тысяч! Вот она, польза, о которой говорил Студитский! В ней будет и моя доля. Теперь, наверное, пойдут заказы… Жалко, что не поставил под гравюрами хоть самые маленькие инициалы…»

— Матушка! Я завтра же от здешнего места отказываюсь! — сказал он, выкладывая на стол свое богатство. — Авось новым умением да перепиской на жизнь заработаю. Затоплю сейчас еще разок печку, выспимся нынче в тепле. А вы собирайте поесть чего-нибудь, да побольше!

Через неделю они переехали в деревянный флигель на Озерном переулке, в отдельную комнату с кухней, заплатив за два месяца вперед.

Серяков вздохнул свободно. Возможность спать до начала девятого часа после восьми месяцев дворницкой службы казалась блаженством. Вновь начал брать у товарищей книги, порой читал вслух матушке. Работа по переписке и черчению не переводилась. Но гравюр, увы, по-прежнему никто не заказывал.

Просить Антонова вновь обратиться к Крашенинникову Лаврентий совестился. Ведь и так знает, как тянет его любимое занятие, придется к случаю — сам не забудет.

Как-то старый писарь принес показать номер журнала «Иллюстрация», где был напечатан портрет Крылова и вид кабинета, где он скончался.

— Вот на этом диване, бывало, и басни свои пишет, и кушанье ему человек подносит, и работу мне тут же дает, а перед тем так прочитает в лицах, что навек запомнишь. Видите, Марфа Емельяновна, на портрете каков — толстый…

— А ведь резано-то на дереве, — заметил Серяков, — и надпись иностранная. Неужто все за границу делать отправляют?

— Может статься. У нас всё так: свои мастера без дела сидят, а немцам и французам в пояс кланяемся, — сказал Антонов.

— Вы, Архип Антоныч, коли еще этот журнал где увидите, принесите опять посмотреть, — попросил Серяков.

Он жадно рассматривал картинку за картинкой. Были такие, что ни за что не сделать — с разнообразным и свободным штрихом, видно в совершенстве передававшим портреты, пейзажи. Но большинство — простенькие, эти и он мог бы вырезать.

Через неделю Антонов принес еще два номера «Иллюстрации». В одном понравился Лаврентию ряд портретов, явно карикатурных. На первом был изображен пузатый человечек с хохолком на закинутой назад головке. Идет на высоких каблучках, словно петушок задорный. Подписано: «Музыка». На другом — тоже пузанчик на высоких каблуках, но с более длинными вьющимися волосами над высоким лбом и с красивым профилем, прямо как на греческой статуе. Подпись: «Живопись». Третий рисунок изображал длинного-предлинного барина в клетчатых брюках, на журавлиных ногах, голова гладко облизана, должно быть волосы жидкие, а нос толстый, дулей вниз свесился. Он говорит что-то, протянув вперед руку с выставленным указательным пальцем. Под этим стояло: «Литература».

За пирогом Антонов пояснил со слов чиновника, у которого поверял счетные книги и взял на время эти журналы, что это музыкант Глинка, живописец Брюллов и писатель Кукольник, он же издатель этой самой «Иллюстрации». А рисовал всех художник Степанов, большой мастер подмечать смешное. И что они, те-то трое, очень знаменитые и большие между собой приятели.

Антонов был первым советчиком Марфы Емельяновны по всем покупкам. И, когда они занялись обсуждением какого-то хозяйственного вопроса, Лаврентий опять взялся за журналы.

«Знаменитые! — печально думал он, глядя на карикатурные портреты. — Только для господ они знаменитые. А что я о них знаю? Читал где-то, что Глинка пишет музыку, слышал, как чиновники в департаменте спорили, когда в театре «Руслана и Людмилу» играли, — одни хвалили, другие бранились. А самому вовек не услышать: солдата ведь в театр не пустят. Разве через семь лет… Ну, да бог с ним, с Глинкой этим. Можно мне его и не знать. Брюллов — другое дело! Вот чьи картины хоть бы одним глазком посмотреть! Про «Последний день Помпеи» сколько писано. Литографию как-то у одного заказчика видел, так и от нее глаз не оторвать. Истинно чувствуешь, что последний день пришел — молния, здания падают, люди в ужасе мечутся… А ведь в литографии еще цвета нет. И висит-то сама картина рукой подать — в Академии художеств, на Васильевском. Да не посмотришь: солдата и туда не пустят… Тоже через семь лет, значит?.. Кукольник всех знакомее, читал его не раз. Поначалу, в Пскове, очень нравилось — складно, звучно, такие герои благородные, а злодея сразу узнаешь. Многие кантонисты пьесу «Рука всевышнего отечество спасла» наизусть выучивали. Потом, здесь уже, попадались в журнале рассказы, тоже ничего себе. А в прошлом году взял было какую-то трагедию про итальянцев и дочитать не мог. Слов громких много, кто-то с ума сходит от несчастной любви, духи, черти какие-то ему являются. Да, верно, образования моего мало. Недаром же так знаменит человек».

В апреле Серяков увидел в лавке на Литейном только что вышедшую книгу Студитского и с волнением купил ее. Картинки выглядели совсем недурно. Даже странно было думать, что это его работа. Дома он перелистал книгу не раз вместе с матушкой. Ведь и она знала каждую гравюрку, выучила с его слов, как которая называется.

Два вечера Лаврентий читал вслух матушке, и оба остались довольны, что картинки его помещены в хорошей книжке. Молодец учитель, интересно и понятно написал! Вот такую географию ребенок запомнит: в ней не только названия городов, рек и гор, а еще история страны рассказана. Особенно заняли Лаврентия повествование о помпейских раскопках, от которого стала понятней картина Брюллова, и легенда о Вильгельме Телле с добавлением, как создалась Швейцарская республика, как управляется выборными от кантонов. Это место Лаврентий прочел Антонову, а тот попросил дать ему прочитать всю книжку.

Конечно, Лаврентий дал, хотя немножко жалко было и на неделю расставаться со своими картинками — так он ими гордился. Но и грустил при взгляде на них. Вот и может он резать не хуже тех, что работают для журналов, а что толку?

В середине мая, когда Серяков выходил после работы из департамента, его остановил рослый ливрейный лакей.

— Скажи-ка, служба, — обратился он к Лаврентию, — где б мне тут сыскать топографа? Нашему князю его потребовалось.

— А на что он вашему князю? — спросил Серяков.

— План, видишь ты, вотчины нашей начертить надобно.

— Это можно. Я топограф.

Лакей переменил тон на более уважительный:

— А коли так, то пожалуйте со мной к их сиятельству. Тут недалече, в доме Шлиппенбаха квартируем.

— А как фамилия вашего князя? — осведомился Лаврентий дорогой.

— Князь Одоевский, Владимир Федорович.

— Писатель известный! — воскликнул Серяков.

Он читал «Русские ночи», сказки и особенно хорошо помнил трогательную и печальную повесть «Княжна Зизи».