Изменить стиль страницы

Что я мог ей тогда сказать, в чем поклясться? Показалось мне на миг, что похожа она на мою бывшую жену: так же восторженно в давние дни призывала она меня воспарить от жалкой прозы науки к красоте окружающего щедрого мира. И поздно понял я, чем это кончается… Но эта девочка, которую я лично, как человек, не интересовал ни капельки, эта девочка через меня хотела поверить в себя. Она, которую унижал годами отец, которая вырвалась из дома, где судьбы братьев были столь трагичны и жестоки, — она, в конце концов, имеет право на счастье на пороге зрелости… И вспомнил я слова Патриарха: «Сделаем себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу земли»…

На другой день, по дороге на вокзал, мы заехали еще раз к директору и твердо договорились об изготовлении опытной партии клееных арок в столярном цехе завода.

Так на три месяца завертелась дипломная работа Ольги Башариной, за которую она впоследствии получила золотую медаль на Всесоюзном конкурсе, а я — весьма сомнительную похвалу завкафедрой, намекнувшего: «вот, мол, у вас и ученицы идут дальше своего учителя».

Я-то знал, что из этой затеи ничего бы не вышло, не ввяжись в эту историю старик Горелов. Недаром каждые три дня звонил он на кафедру, сердито и властно требуя «Ольгу Васильевну», и когда та, уставшая, возвращалась из поездок (командировки шли на мое имя, и — раскройся эта махинация — снова не миновать мне беды), она только молча, взглядом, благодарила меня и тихо-тихо клала на мой преподавательский стол крохотный картон пегого железнодорожного билета…

После защиты диплома она поцеловала меня. При всех, закрывшись только букетом карминно-красных роз, что принесли друзья…

Как хорошо войти с мороза в теплую светлую залу, где царит оживление, сдвинуты в ряд накрытые столы и девушки торопливо застилают их белым ватманом. Рабочий день заканчивается, за окном — ранний уральский ноябрьский снегопад. Пусть мы знаем, что он еще может растаять — этот крупный волшебный хрустящий снег, — сейчас все освещено его сиянием, и проектировщики гудят, расставляя щедрую колбасно-растительную снедь, принесенную из дома. И мои теплые пироги высятся в центре стола, и переливается янтарное вино, парни деловито-сосредоточены над водкой…

Здесь, в этой зале, я начинал работать. Здесь звучал для меня впервые бас Патриарха, здесь сегодня и Оленька — в строгом шерстяном костюме, кружевной воротничок белоснежной блузки оттеняет ее немного усталое потемневшее лицо — лицо взрослой женщины. Я сажусь рядом с ней и узнаю еще и еще лица моих выпускников. Вон Надя Ухова, нервная резковатая девушка, проболевшая очень много в год защиты диплома и мучившаяся от отставания. Мы с ней наверстывали упущенное вместе, и пришлось парней подключать «авралить». Вон Гена — первый отличник — сидит между двух красавиц и перебрасывается озорными намеками. Гена сделал работу по планированию эксперимента, и мне пришлось от него многому поучиться; что делать, ученики разбираются кое в чем получше нас. Он от этого чуть снисходителен ко мне и задает мне вопросы в лоб: «Андрей Викторович, я слышал — Бородулина выжили с соседней кафедры. Тему его Усков для докторской взял, а его выжил?» — «А ты не слышал, что Усков опубликовал идеи своей докторской, когда гениальный Бородулин ходил в пятый класс, а?» — смеюсь я в ответ, хотя осведомленность Гены ставит меня иногда в тупик: насквозь виден вуз тысячам глаз наших выпускников.

— А Золотухин безобразно читает лекции, согласитесь — все по бумажке. Какой он доцент? — не унимается Гена.

Но встает уже с рюмкой Владлен — мой друг и однокашник, ставший гидом этой небольшой группы, и предлагает тост за праздник.

— За Патриарха! — добавляют рядом старички, те, кто помнят нашего настоящего учителя. — За золотое сечение!

Влада Кошемирова рассказывает мне о своем сыне, как он начинает ходить, и она водит его за пальчик по комнате, а тот лезет к телевизору и уже ищет кнопки… Начинаются счеты — сколько пар образовалось в этом коллективе — одна, две, пять…

Проектируются заводы, лечатся цеха, выдают чертежи — и растут, опережая заводы, дети, и девочки мои разрываются между домом и работой, чертежами в срок и внезапными аллергиями, корями, катарами. Знаю, как нелегко Владлену в коллективе, где три четверти — женщины, но какие женщины! Третий год — первые в отделении, два завода за рубежом построили: в Турции и Финляндии. Кто-то поедет из них на технадзор следующего завода. В Иран? В Сирию? Китай? Оленька смущенно потупляет глаза, когда Владлен намекает, что пора эту честь оказать «слабому» полу. Все знают, что Оля подала пять рацпредложений по заграничным заказам, конструкции которых уже делаются на станках и сварочных станах города.

— Оленька, тебе нравится здесь? — улучив удобную минуту, спрашиваю я.

— Очень, — покраснев, отвечает она. — Здесь как одна семья. Не знаю — как и быть…

— Квартира? — понимаю я недоговоренное.

— Да, — шепчет она, пока остальные звенят тарелками и пробуют мои пироги. «Знаем, знаем — это вы в кулинарии на углу брали. Нас не обманете!» — кричат девчата.

— Сколько же у тебя сейчас?

— Десять метров, а нас трое…

Я представляю себе, как напряженна ее жизнь, мне становится грустно, что я ничем не могу помочь. Неужели она уйдет отсюда, где началось все…

— Я поговорю с Владленом, может, устроится. Знаешь, мои знакомые одни уехали в загранку на два года. Они отдали мне ключи — я там занимаюсь. Ну, да ладно — диссертация подождет. Давайте пока туда, а я уломаю за это время ваше руководство, а?

Оленька не верит. Смущается. Я уговариваю ее, а меня уже отвлекают, предлагают сказать тост.

— Давайте выпьем за выживаемость вашу, — говорю я, вставая.

— За что?

— За выжимаемость, — острит Гена, — чтобы из нас начальство все соки выжимало.

— Нет, — я зыркаю на него сердито, как на лекции, — за выживаемость тех знаний, что мы вам дали. Небось, вам наново переучиваться приходится, едва диплом в кармане…

— Ага, как у Райкина: забудьте все, о чем вам говорили в школе, — хохочут все. Владлен протестует: «Все нормально, выживают они, выживают, Андрей, не беспокойся. И меня выживут — это точно…»

Запускают магнитофон, кружатся пары. Много-много воды утекло с тех пор, как я последний раз танцевал с Оленькой, и я подаю ей руку. О, как изменилась она: где былая легкость и плавность, чуткое ощущение партнера…

— Оля, не расстраивайся. Честное слово, сделай, как я предлагаю, — ободряю ее я.

— Что вы, Андрей Викторович, это невозможно. Муж не поймет, потом — кто же платить будет, и ремонт потом потребуется…

Я слушаю ее, и в памяти мучительно всплывает одно старое, забытое нынче слово, которое вдруг так полно обрисовывает облик Оленьки. Как я раньше его не вспомнил. Не гуманность, не ум, не добросердечие, а именно это — Целомудрие… Да, да, целомудрие. Была ли такая богиня у древних греков, думаю я. Когда-то давно, еще до женитьбы с Ольгой Дмитриевной, мы перебирали Афину и Диану, Киприду, Геру. А вот передо мной настоящая богиня — Целомудрие…

Хлопок в ладони рядом — и другая моя ученица отбирает меня у Оли. Нет, не у Оли — Ольги Васильевны. И вальс звучит печально и успокаивающе: «Ничто на земле не проходит бесследно, и юность прошедшая все же бессмертна…»

Вечером, придя в общежитие, я обалдело сочиняю стихи. Нелепые, корявые, как моя жизнь…

IX

Привет с Алтая, дружище! Не забыл своего случайного друга жизни Пашу, Павла Гужеева, наследного лицедея и изгоя, гонит и гонит которого судьба-злодейка по всей Расее-матушке… Вот и донесли меня почти до столичного города Барнаула — демидовской столицы, кержацкого кантона, края земли отеческой, где водятся пьяницы, помнящие, как деды их ладили с Ползуновым самогонный аппарат, да перебрали малость: он и лопнул… Да так, что до сих пор сивухой воняет от Китая до чухонских болот…

Кроме шуток, Андрюха, — знатный край — Алтайское княжество, вотчина демидовская, государство в государстве. Пошли ты к дьяволу свой пужливый, трусливый городок — и айда сюда: здесь старина важнецкая, гордая, первостатейная. Ее россияне строили, которым всегда не было места в гнусной боярской Москве или немецком постном Питере. Строили назло и с отчаянья, от тоски и бесприютности, потому что нет россиянину места в России — всегда его смущали иноземцы. И каждый его на свой лад уму-разуму учил — до тошноты, до волчьего воя. Вот и я сбежал, сбежал, истинный крест, от столпов вавилонских, от прокаженных театров, где паскудство и непотребство, блуд и скотство, и покоя душе нет. А у нас, представляешь, деревянная своя святая вольготность — избы кержацкие, что крепости, по-над Катунью стоят — полсвета из светелок видать. Кедры над ними — выше секвой, а соборы твои любимые — куда там Исакию. Бронзой светятся, серебром играют. У нас и сереброплавильный завод есть и при нем «важня», где серебро пудами взвешивали и тайком китайцам сбывали, потому как какая воля без краденого серебра да фиги в кармане у русского человека.