Изменить стиль страницы

Я уже знал, что Оленька выросла в маленьком степном поселке, где на окраине была могила ее деда, зарубленного казаками в гражданскую, и что именно на эту могилу ходил в пьяном виде ее отец, неудобный и неуживчивый, раздражительный человек, прошедший всю Отечественную «от звонка до звонка». Я догадывался, что он был из породы неудачников и нелепых правдолюбцев, в чьей манере говорить все нужное и ненужное вслух, обижая людей, слишком тесно и близко живущих в маленьких селениях. Местное начальство его побаивалось за постоянное «честное» прошлое его рода, за стремление разоблачать и выводить на чистую воду все и вся, и потому отец ходил в рядовых бригадирах много лет. Два старших брата Оли начали свою жизнь нелепо: один, женившись и уйдя в армию, поверил анонимкам о беспутной жизни своей жены, убежал из части и явился мстить супруге, избил ее диким образом, попал в тюрьму и, выйдя через пять лет, спился в компании отца. Теперь он работал от случая к случаю в совхозе, зарабатывал большие деньги на уборке, а всю зиму бездельничал, изводя сестру и мать хамскими придирками, путаясь с соломенными вдовами и науськивая на вечерках молодых парней друг на друга…

Второй брат угнал лет в пятнадцать мотоцикл из соседней деревни, чтобы покататься (у семьи не было денег на эту модную штуковину — мечту всех сельских парней) и потом тихонько возвратить. Но его поймали, и местное начальство дало делу ход, и наездник очутился в колонии для трудновоспитуемых, куда Оленька ездила не однажды, и видела, какой бледный, несчастный приходил брат на свидания. Что творилось у ней в душе при виде трагедии любимого застенчивого брата, можно было только догадываться, если в последний месяц перед отъездом на учебу в институт Оля восстала против отца, обижавшего по привычке тихую мать. Трудно поверить, что она сказала ему, держа в руке топор: «Еще раз тронешь — убью!» И такова была, видимо, сила в глазах этой девушки, что отец плюнул и больше при Оле матери не трогал.

…Но вот она уже кончала институт, и моим человеческим долгом было сделать из нее не рядового специалиста, вроде тех, что сидят за кульманами и тайком вяжут кофточки, а мыслителя, понимающего тайную жизнь конструкций.

До моих ли горестей было ей сейчас, когда стрункой напряглось все ее полудетское существо, отстаивая свое право на особенность и неповторимость — самое трудное право в жизни.

— Скажи мне, Оля, — спросил я однажды девушку, когда основные наши расчеты были закончены и мы увидели, какие силы распора могли быть причиной поломки стен, — а ты хорошо знаешь химию?

Она пожала плечами.

— Как все, на «удочку». У нас химичка была старая, что-то шептала под нос. Кто впереди сидел — писал, а я успевала еле-еле.

— Химия — единственная человеческая наука, где все стоит на эмпиризме. Недаром физики считают ее застывшей областью знаний…

Оля усмехнулась застенчиво и оторвала голову от чертежа.

— А все полимеры, синтетика, удобрения — тоже эмпирика? — Она помнила мое фиаско в разговоре с инструментальщиком и уже относилась ко многим моим сентенциям недоверчиво.

— В химии нет цельной теории, объединяющей ее в единое здание. Органика и неорганика разделены стеной. Секреты производства не поддаются воспроизведению в иных условиях. Законы неуловимы…

— Но я же буду строителем… — вставила она и сдула остатки резинки с листа.

— Строители теряют из-за отсутствия химической защиты миллионы тонн металла, — напомнил я, — фермы в закалочном и травильном отделении — тому пример. Десять лет — и все проржавело.

— Может быть, попробовать дерево? — оживилась Оля. Я был рад, что она сама произнесла то, что я хотел сказать.

— Вот-вот, давай на дипломе создадим арку из дерева без единой стальной детали. На пластмассовых нагелях, а?

— Но я же курсовой проект делала на гвоздях, — напомнила она.

— И хорошо, ты сравнишь то и другое. Вот смотри… — И я принялся чертить фломастером узлы будущей невиданной арки, которую лишь мельком видел в иностранном проекте, на той самой выставке, где познакомился со своей будущей женой, ныне далекой и чужой…

Весь вечер и последующее утро мы занимались нашей идеей. Куски замысла при дотошном, вначале недоверчивом анализе моей юной оппонентки обрастали плотью. Оленька уже хорошо понимала, как трудно изготовить на маленьком заводе такую новинку, и сама побежала в столярный цех в полдень, откуда вернулась возбужденная и воодушевленная. Оказывается, местные умельцы сделали сами не так давно прессы для склеивания досок. В клееные ящики паковали напильники на экспорт. Можно было кое-что изменить в прессах, но в целом появилась реальная надежда не только на бумаге создать спасительную для цеха опору крыши. Девушка, казалось, обрела крылья: она что-то напевала, собирая наше исследовательское оборудование и папки расчетов (за нами должна была прийти машина, которую любезно предоставил нам директор, видя, с каким старанием и дотошностью мы занимались его цехом). Словом, дела наши заканчивались неплохо, утром мы собирались уезжать, и я решился напоследок пригласить свою спутницу в ресторан. В конце концов, нас в этом городке никто не знает, а разница лет — не помеха доставить удовольствие заслужившей его дипломнице…

Этот вечер был последним, когда я наедине и в непринужденной обстановке мог говорить с Оленькой.

Мы сидели в маленьком городском ресторане, который находился на первом этаже гостиницы и днем служил обыкновенной столовой. Из ресторанного в этом зальчике были лишь аляповатые, рисованные жесткими грубыми кистями уральские пейзажи на стенах. Они изображали густо-синие, остекленелые озера с жесткими, колючими, как кактусы, соснами на бесформенных утесах. В простенках плотоядно улыбались матрешечными ртами дебелые красавицы в кокошниках и сарафанах, держа на подносах горшечные яства.

Усмехнувшись, я вспомнил московские рестораны: стерляжью похлебку, пироги с вязигой, медовуху…

— А что, Олюша, пишут тебе из дома? — спросил я, пока мы выжидали заказанное из меню, напечатанного на прозрачной копировальной бумажке.

— Мама пишет: отец на заработках… — Ее худенькие бледные пальчики безотчетно перебирали блестящие холодные ножички и вилки, разложенные на льняной, давно не стиранной скатерти. Она поджимала под стул ноги, обутые в легкие туфельки на высоком каблуке. Туфли я уговорил ее надеть вместо меховых сапожек, измазанных в заводской глине и изгари от калильных печей.

— Ну вот кончишь, получишь диплом. Куда пойдешь, что делать будешь? — любопытствуя и чувствуя ее неловкость, продолжил я.

— Как все — пойду в проектировщики. Сами знаете — мне и о брате подумать надо…

Зазвучала музыка — первые аккорды ресторанного трио: пианист, гитарист и ударник уселись на свои места, прямо у подолов нарумяненных красавиц. В темном свитерочке, в короткой юбочке, открывавшей ее острые коленки, Оля казалась школьницей, и ее доверчивые глаза спокойно смотрели на меня.

— Мы сейчас потанцуем и сразу уйдем, — сказал я, и мне стало хорошо от ее взгляда. Я впервые обратил внимание на ее угловатые плечики, крохотные груди, обтянутые поношенной шерстью свитера, и с грустью представил, что, кроме расчетов, белого ватмана, логарифмической линейки, этой девушке предстоит узнать боль первой близости с кем-то неведомым мне… Каким-то окажется этот человек?..

— Я вам так благодарна, Андрей Викторович, — прошептала мне Оля, когда мы, дождавшись двух-трех танцующих пар, вышли к эстраде, и я, внутренне ликуя, что это был не шейк, почувствовал под правой ладонью ее узенькие лопатки…

— За что?

— За то, что вы меня выбрали… для диплома, — с паузой ответила она и покраснела.

Оля танцевала прекрасно, предугадывая каждое мое движение, и эта согласованность, мягкость ее танца были словно естественным выражением ее доверчивой души.

— Знаешь, Оля, вот чего не могу себе представить: как ты могла… тогда на отца?

Оркестрант закончил свое свербящее шелестение метелками по коже барабана и резко переключился на иной, вызывающий конвульсии, ритм. Все задергались в современном шлягерном танце… Оля отпрянула от меня и вдруг, изменившись лицом и в движениях, сказала совсем другим голосом: