Изменить стиль страницы

Глава XI

ПАНТЕЛЕЙМОНОВСКАЯ, 7

Полтора года назад, в первые дни после Октябрьского переворота, Володе Щегловитову, сыну действительного статского советника Ивана Щегловитого, внуку сенатора Бориса Владимировича, показалось, что жизнь сделала ему неожиданный подарок. Мог ли он мечтать о такой удаче?

Правовед, воспитанный, как в тепличке, словно выращенный на клумбе, единственный сын (у него была, правда, сестра, но это — не в счет!), он был с детских лет романтиком, фантазером, поэтом. Грезил о бурях, о подвигах, о возможности переживать трагедии и драмы, проливать кровь и спасаться от опасностей, преследовать жестоких врагов и мстить своим гонителям… В училищном журнале, на его меловых страницах, он рано начал печатать недурные стихи — подражательные стихи о боях с чернокожими варварами, о плясках таитянских женщин… Написал реферат об Уайльде под заглавием «Да здравствует ложь!» Приводил в трепет знакомых гимназисток и институток, признаваясь им, по Бальмонту, что пресыщен «лазурью успокоенных мечтаний» и хочет созерцать пылающие здания и трупы на мостовых. Начитавшись других поэтов, утверждал, что предчувствует свою смерть от пули или дротика, не «на постели, при нотариусе и враче», а где-либо в густой чаще, которая остро и пряно благоухает лесными травами забвения… Предчувствует и радуется ей!

Но, увы, — это все было выдумками, игрой, фантастикой…

Он рвался в четырнадцатом и в шестнадцатом годах на войну: не пустили! В шестнадцатом году ушел в юнкерское лучший друг, Владек Щениовский… где-то он теперь? Как он стремился поступить так же! Не позволили!

Юрка Жерве на год только старше… он тоже поступил в Константиновское, потом попал в Императорскую ставку, в Могилев. Потом… странно, конечно: его обвинили в ужасной мерзости, в измене Родине… Хотя — как сказать? Говорили, будто он связался с Вырубовой, с Распутиным: по их заданиям где-то в Румынии переправлял немцам секретные документы, чтобы способствовать победе Германии… А что ж? Может быть, он был прав: победили бы немцы, не было бы всего этого…

Да и вообще: а что же ему было делать? Как этот негодяй, Евгений Слепень, стать знаменитым летчиком, истребителем, носить офицерский Георгий, носить розетку Почетного легиона (как же — русский acc!), и все для того, чтобы теперь в большевистских газетах печатали о том, что он (докатился! достукался!) в «лихом бою сбил над Каховкой известного белого летчика Козодавлева»… и это — герой!? А ведь был в той же, в нашей компании!

Да, сколько людей, столько судеб… Но тогда-то, тогда как он завидовал им всем. Они жили, а он?

Вот почему, когда через месяц после Октября к ним на квартиру пришел однажды человек, которого Володя даже про себя старался не называть по имени, когда он пообещал ему жизнь, полную борьбы и движения, жизнь мужчины, неминуемо влекущую за собой близкую победу («Сами сообразите, Щегловитов, — не будем уж говорить, между нами, о благородстве и праве, — сами сообразите, на чьей стороне сила. На стороне кучки фанатиков, ведущих за собой быдло, или на стороне некоронованных владык мира, у которых в руках все? Кто победит — ответьте себе сами… Тогда невесело будет примыкать к нам; поздновато; лучше сделать это теперь, в тяжелую минуту!»), он с восторгом ухватился за его предложение. Зажмурив глаза, он прыгнул в его объятия… Ох, и цепкими же они оказались… И теперь…

Дедушка умер. Ему было около восьмидесяти: в этом возрасте тюремный режим «противопоказан», чёрт возьми… Отец, мать и Наташа бежали на Кубань… Им было трудно, но теперь они уже давно там, счастливые! А его — его не отпустили! И вот он здесь, в этом страшном голодном городе, в этом Дантовом аду… Один. Да, именно один! «Я хочу горящих зданий?..» Мордами бы, мордами бы вас сюда, в эти пожарища, господа Бальмонты! Чтоб чувствовали!

Утром он уже совсем было собрался итти в штаб обороны… Вдруг Марья Дмитриевна, Машка, постучала в дверь. Спрашивали его… Кто-то в очках.

Вышел на кухню. У двери завязанный, точно от зубной боли, с прикрытой бинтами черной бородой, действительно в очках, стояло его бывшее сиятельство, Борис Павлович, граф Нирод. «Нет, нет… Он — на один миг!»

Не присел, не разделся… Сунул в руки конверт — немедленно доставить самому Лишину (сколько теперь этих «самих»?!), дрожащими руками закурил махорочную папиросу. Шёпотом просил непременно передать, что у Маленького — сорвалось.

Да, Маленький был в Нарве. Потом — там. Пробрался в эти проклятые подземелья, зарыл все, как было условлено… Но, видимо, его выследили. За ним, по следам, пришли с собакой. Путь был отрезан. Он не смог уничтожить тайник: бежал через болото, по колено в воде, рискуя утонуть… Если теперь найдут спрятанное, тогда… Надо что-то срочно предпринимать, но что? Ах, да нельзя мне самому к Лишину, нельзя, нельзя! За мной за самим следит Чека! Я с трудом оторвался от них на Воскресенском, через проходной двор…

Он ушел. Володю, как всегда в таких случаях, стало слегка противно поташнивать… «Я хочу кинжальных слов и предсмертных восклицаний!» Нет, не хочет он их, ничуть не хочет больше!

Подавленный, он не спросил Нирода о человеке, который его единственно, может быть, еще интересовал в этой пустыне, о невестке Маленького, о милой, несчастной «бедной Лизе»… Э, да что спрашивать? Разве он ответил бы? Ушел бы в свою раковину, глаза бы заблестели подозрением, тонкие пальцы душителя задрожали бы еще сильней… Мерзкий садист! Конспирация! Тайны! И все равно все вот-вот рушится… «Помощь близка!» Да где она, откуда она придет, эта помощь?

Когда Володя собрался итти, ненавистная дура эта, Марья, заигрывающим голосом спросила, не получит ли он сегодня пайка? Его всего передернуло: «Получу, получу иудины золотники, радуйся!» А тут еще снова попала на глаза газета: «Подвиг военлета Слепень Е. М…. Благородный подвиг честного гражданина Слепень послужит примером для сотен бывших царских офицеров».

Схватив газету, он яростно скомкал ее, швырнул в печку. Да, вот! Этот заработал безопасность; расстрелял в воздухе своего однокашника, негодяй… Машка, хозяйка, тоже ничего не боится: акушеркина дочка, советская барышня, мерзавка… А он? А он? А он?!

По окончании совещания у начальника обороны товарища Шатова товарищ Щегловитов побродил немного по Петербургу… Мучительно сознавать, как он любил когда-то эту «Северную Пальмиру», этот «стройный и строгий град» и как ненавидел теперь «Красный Питер», «колыбель про-ле-тар-ской революции»! Ненавидел и не мог не смотреть на него!

Потом позвонил из какого-то учреждения своему двоюродному дядюшке, Константину Лебедеву, на Пантелеймоновскую, 7.

Лебедев, в прошлом полковник и без пяти минут генерал-майор, служил теперь инспектором артиллерии штарма 7 в Новгороде. Приезжая в Петроград, он останавливался у приятеля, начвоздухсил округа Бориса Лишина, «нелетающего летчика». Он обрадовался звонку. «Ну, что ж, топай сюда… В Новгород? Завтра? Ничего, я тебя уложу спать тут… Ну, чего-чего, а этого хватает… Давай, давай: поговорить есть о чем…»

День был холодный, резкий: четыре градуса по Реомюру. Дул легкий норд-ост — оттуда, из-за Выборгской стороны. Щегловитов ходил по столице обиженный, недовольный. Ему было горько, больно, тошно. И главное — он боялся. В этом городе каждый камень, каждый дом, каждый мост напоминал ему все о том же, о великом несчастии. Каждый извив Мойки или Фонтанки казался я добитой насмешкой, намеком: «Чем ты был, Владимир Щегловитов, и чем стал, и что есть у тебя?»

На пустынном Марсовом поле возвышались посередине гранитные стенки братских могил. Высеченные на камне торжественные стихи звучали для Щегловитова чуждо, высокопарно. «Жертвы революции, будь им неладно! — зло думал он. — Какие жертвы? Вот настоящая жертва — я!»

Навстречу ему то и дело попадались озабоченные, хмурые рабочие с винтовкой за плечом. Они мимоходом, без всякого особого выражения, взглядывали на встречного безусого военного врача, но этот военный врач уже недоверчиво ускорял шаги.