Изменить стиль страницы

Лишин помолчал. Потом, залпом опрокинув в горло стакан, закусил селедкой и хлебом. Лицо его выразило омерзение; с крайней брезгливостью он почистил ладонь о ладонь.

— Я, мой друг, редко паясничаю зря! — назидательно выговорил он. — Тем более теперь. Тебе — что же? Министерский доклад о внутреннем положении! Изволь!

Он еще помедлил, подумал…

— Начать надо с того, что вы, друзья мои, — бурбоны. Офицерики, пешки, ничего не смыслящие в политике. Вон, спросите у дядюшки у вашего, молодой человек, какая разница между большевиками и эсерами… Разве он знает?

— Все одним миром мазаны! — хмуро проворчал Лебедев.

— Как сказать, ваше высокоблагородие! Ей-богу смешно: сидят такие «благородия» и воображают, что политику можно делать чистыми руками, на честность, без мошенничества… Гремит труба: «Проклятые большевики, иду на «вы»! Полковник Лебедев». Деточки! Наивные ребятки! В дурачки вам с нянями на сундучках играть! Ох, как вы мне все надоели, благородные шляпы! — он даже скрипнул слегка зубами.

— Я совершенно так не думаю! — куда более мирно пробормотал Лебедев. — Ну, ну… вали дальше!

Лишин покосился на него.

— Действительно: кто такое Шатов? А ты как думаешь, кто? Ну, да, — бывший анархист, ныне — большевик, доверенное лицо самого Зиновьева… Съел? Ты ко мне лезешь: кто он да кто он, а что я — исповедовать его, что ли, уполномочен? Явлюсь в Комитет Обороны, и так-таки «по-большевистски, ребром»: «Скажите, ангел мой, откройте мне вашу душу: вы — за Ленина или за нас?» Гран-мерси! Я не очень люблю в Чека сидеть, не знаю, как ты… А вот мне другое кое-что известно: товарищ Шатов в апреле был комиссаром бригады на Олонецком фронте. Он — комиссаром, а комбригом — Володя Люндеквист. Чувствуешь? И они вдвоем через два дня на третий слали сюда телеграммки: «Погибаем, спасите! Наш фронт — самый важный! Главный удар на Питер будет отсюда!»

А это — что значит? Значит: «Снимайте с других участков моряков, курсантов, коммунистические отряды… Оголяйте нарвское направление… Гоните их сюда, к нам, в болото, в тайгу…» И сняли немало… Это, по-твоему, как? За нас или за Ленина?

За нас! — ответил он тотчас же сам себе, не дожидаясь реплики Лебедева. — Так, может быть, Шатову этому командование фитиль вставило за панику? Как раз! В первых числах мая Шатов по особому настоянию Зиновьева назначается членом Реввоенсовета Седьмой… И слушок есть — Люндеквиста не сегодня-завтра переведут туда же, начальником штаба… Это — Яльмаровича-то, а? Ты вдумайся, вдумайся! И сообрази: ничего я спрашивать у Шатова не намереваюсь. Зато я смотрю и вижу, и мотаю себе на ус… В писании сказано: имеющий уши слышати, да слышит!

— Ты что же? Хочешь сказать, что Шатов…

— Ничего я тебе пока что говорить на собираюсь, душечка. И другим не советую говорить!

— Нет, убейте вы меня! — Лебедев с внезапной яростью хлопнул себя ладонью по колену, — я этого не понимаю и, видимо, никогда не пойму. Туп, глуп, неразвит! Объясни ты мне, ученый: вот Зиновьев. Так он-то кто же в конце концов? Председатель Коминтерна или такая же редиска — сверху красно, внутри бело — как мы с тобой? Он же — не рабочий. Он же — интеллигент, человек грамотный… Как мне поверить, что он такая уж шляпа: бумажку подсовывают, подписывает. Явную чушь в глаза порют: Олонецкий участок — главный! — верит! Советуют Вольдемара Яльмаровича начштабом делать — делает! Да будь ты проклят: не понимает он что ли? Поверить не могу: немыслимо это!

— Конечно, немыслимо! — отозвался с дивана Лишин, равнодушно рассматривавший потолок.

— Ну так тогда — что же? И Зиновьев, по-твоему, тоже на нашу руку гнет?

— Фу ты, господи! — вспыхнул начвоздухеил. — Да кто тебе, чудило, сказал, что на нашу?! За них, за нас! Экая ей-богу неповоротливость мозгов медвежья! Или — или и середины быть не может! А тебе не приходила в голову такая странная идея, что он, может быть, и не за большевистское Цека, и не за нас, а? Что он нас, конечно, ненавидит и боится, но Москву и Ленина еще во сто раз более? Что они ему поминутно свет в окне загораживают, потому что в глубине души ему плевать на всякие идеалы, на всю политику, а хочет он одного: власти! Кому? Себе самому! Хоть день, да мой! Любой ценой, чего бы она ни стоила! Может быть, он Ленина втайне больше, чем ты, ненавидит…

Лебедев, бывший полковник, ныне инспектор красной артиллерии, посмотрел на Лишина, как бык, которого ударили обухом по лбу.

— Ну, голубчик, ты это что-то уж… тово! Загнул! Не верю!

— Позвольте, Борис Петрович, — осторожно вступился Щегловитов. — Ваше… ваша гипотеза кажется мне… немножко смелой… Ведь этот Зиновьев, он же знаком с их марксистской литературой как-никак! Он должен понимать: это — не шутки! Ну, хорошо, — чудовищное самолюбие, не спорю… Может быть, он в бонапарты метит, как это, простите, не смешно… Допустим! Полная беспринципность, вполне возможно; считает себя этаким Маккиавелли… Но при такой игре ведь это же помимо его воли так на так выйдет, как говорят. Хочет он или не хочет: если он пойдет против Ленина, против их Цека, так тем самым он… за нас станет!

Лишин, скинув ноги с оттоманки, вдруг сел и возвел очи горе:

— Слава богу! — с облегчением вздохнул он. — Поняли. Уразумели! Наконец-то! Да, именно так оно и есть: выходит, что станет за нас. Станет, рано или поздно. И это — главное! Вся их сила проклятая — в единстве, в том, что их Центральный Комитет это действительно мозг и сердце всей их партии, не то, что у других… Расколись они надвое, натрое — наше дело было бы сделано. Значит, мы и должны влезать в каждую их микроскопическую трещинку, расширяться там, как вода расширяется, замерзая, рвать к чертям этот гранит… Зиновьев! Конечно, у меня нет в руках никаких документов (Эх, если б были!)… Понятно, я его не исповедовал, интервью у него не брал… Но Боря Лишин никогда ничего не забывает. Он помнит октябрь семнадцатого. Ленин тогда, — чего уж там, — прямо вперед шел, грудью… А этот «ситуаэн Зиновьефф»? Он сдрейфил, смылся до лясу, отсиживался, выжидая, чья возьмет… Большевики взяли! Ну что ж? Он вылез… примкнул… Власти-то хочется, а к нам податься, у нас ее ему не получить никак… Но примкнул он, я так думаю, до первого случая… Он — трус. Он и нас боится, и их боится, и…

Лебедев мрачно, хмуро все еще глядел на него, потом потянул к себе адское пойло. Все это было слишком крепко закручено для него.

— Не знаю… Не верю! — бормотал он, наливая спирт в стакан. — Этого не может быть!

Лишина передернуло.

— Ах, ты не веришь? — тонким голосом, ласково, с какой-то странной дрожью внезапно заговорил он, и Щегловитова почти испугал этот его новый тон. — Ты не веришь, дружок мой? А хочешь, я тебя сразу уверю? Хочешь, я тебе скажу то, чего ты еще не знаешь? Гы! Что ты?! Юденич не знает. Колчак не знает. За границей не знают об этом… А дорого бы дали, чтобы узнать! Хочешь?

Полковник Лебедев сомнительно повел на него взглядом, потом быстрым движением схватил Лишина за локоть.

— Что? Что такое? — вдруг взволновался он. — Ну? В чем дело? Да что ты меня изводишь, Борис! Ты не чепуши! Это — что фронт-то прорвали тринадцатого? Знаю давно! Чушь: заткнут сто раз… Боря?!

Лишин молчал и щурился, видимо наслаждаясь игрой. Потом, медленно подойдя к двери, он заглянул в соседнюю комнату и плотно прикрыл створки. Такой актер! С нарочитой неторопливостью, видимо обдумывая что-то, он вернулся, сел на диван и поманил обоих к себе пальцем.

— Смотрите у меня!

И Лебедев и Щегловитов двинулись к нему с полной покорностью.

— А что ты скажешь, — не спеша, стараясь продлить удовольствие, начал начвоздухсил шёпотом, вплотную вклиниваясь между ними, — что сказали бы вы оба, дорогие друзья, если бы я вас поставил в известность… М-м-мда… Ну, хотя бы о том, например, что дней пять назад принято решение… Об эвакуации Питера!

Щегловитов открыл рот. Лебедев так резко отпрянул назад, что графин, стоявший на полу, опрокинулся, разбился. По паркету побежала лужа; острый запах сивухи шибанул в носы.