Изменить стиль страницы

И сейчас Евдокия Дмитриевна успокоилась.

— Годы тебя не берут, Кирилл Кириллыч. Все такой же… Спокойный…

Зубков заходил по низеньким, чистеньким комнаткам Григорьевой квартиры; как всегда, преувеличенно разахался над множеством фотографических снимков на стене. «Убейте — не разберу, кто у вас тут кому брат, кто сват, кто зять, кто шурин. Федченки, Лепечевы… Это как нас в кружке студент Петр Степанович учил: «родовой быт!»

— Да, кстати! — вспомнил вдруг он. — Ехал сюда — Ефремова-старика на Дюфуре видел, Николая Ефремыча. Кланяться велел. Крепкий старик. Большие дела на заводе делают. Галечка — докторшей в отряде… И интересная вещь: генерала-то нашего, Жерве Николая Робертовича знаете? Так вот с ним какая история: генеральша с дочкой за границу метнулась, а он сам и Левка, младший, тут. Тут сидят. Работают! Не все же, значит, из интеллигенции на ту сторону гнут; есть и из них честные люди!.. Ну, тетя Дуня, я пойду к воротам, покурю…

Тетя Дуня открыла окно.

Зубков сидел курил. В холодном воздухе от его папиросы-крученки медленно подымались большие синие клубы. Поднимались и точно замерзали в недвижном воздухе: один здесь, другой над канавой, третий уже над пустырем.

— Я что слушаю, тетя Дуня! — с удивлением сказал он. — Свиристит кто-то у вас в кусту. Неужели соловей?

Евдокия Дмитриевна засмеялась.

— Соловей! Верно, Кирилл Кириллыч. Тихо у нас, как в деревне. Вот и поет!

— Да ведь холодно.

— Что ж что холодно? Время его пришло. Как хотите считайте — второе мая по-старому. Вчера Еремей-запрягальник был. Сегодня так и зовут: соловьиный день. А завтра по-старинному Мавра-молочница — зеленые щи на стол ставь… Вот он свое время и знает, Кирилл Кириллыч. Ну, а что в газетах еще пишут-то?..

Кирилл встрепенулся.

— Да как тебе сказать, Дунечка? Разное. Вот — слыхала, наверное, Колчаку как всыпали под Бугурусланом. Колчак, брат, не шутка; у него армия была как следует, а вмазали и ему. Это большое дело!.. Ну, что ж еще? Вот на юг глядеть надо в оба… Там другой генерал, Деникин, зашевелился — не простая вещь. Батька еще какой-то бунт устроил, Григорьев… атаман на чужой карман… Ну, этого-то сразу приткнут…

— А у нас-то что, в Питере? Все осадное положение? Ночью-то по улицам нельзя…

— Осадное. Ну как же? И правильно. Это, видишь ты, из Финляндии какая-то армия к нам явилась… За Ладожским озером. Да вот именно — не пойми чья. Финны за свою не признают, уводить к себе не хотят, а она — сюда лезет. А ведь недалеко Олонец-то! Вот и осадное. Но это, по делу, как в «Петроградской правде» пишут, — не больно большая угроза. Главное, тетя Дуня, Колчак да Деникин. Там, пишут, главная опасность… Эге! Никак Григорий Николаевич?

Издали по скрипучим уличным мосткам донеслись поспешные шаги. Григорий Николаевич Федченко возвращался домой.

Евдокия Дмитриевна захлопнула окошко. Она задумалась. Самовар поставить не хитрость, а что на стол подать? Но хозяйственные мысли плохо шли в голову.

Она вышла в сени, прислонилась на мгновенье к притолоке, закрыла глаза. Ей вдруг вспомнилось: круглая Васяткина голова, метка над правой бровью — клюнул белый петух, когда мальчику было года четыре. Рев, который несся тогда со двора. Жесткая щетина — стриженные под второй номер волосенки — у нее под рукой. Тогда петух, дурной, клюнул, и то как его жалко было. Гладила, утешала, уложила с собой в постель. А теперь? Кто его там утешит? Кто пожалеет? Может быть, ранен… Может быть, и убит… Вон, все говорят — тихо, тихо, а уж какая на войне тишина?..

Всей душой своей, всей материнской нежностью и любовью она хотела бы в этот миг хоть одним глазом заглянуть, что делает, хоть краешком уха послушать, что говорит, как дышит во сне ее сын. Но она не могла сделать этого. Не могла, к счастью или к несчастью. Ни она, ни кто-либо другой из питерских рабочих, читавших этим вечером спокойную сводку в «Петроградской правде», не знал, что происходит на фронте…

* * *

В те часы, когда Кирилл Зубков и Григорий Федченко встретились на жидких мостках Ново-Овсянниковского переулка, в это самое время пулеметная команда второго батальона 167-го стрелкового, смешавшаяся во время бегства от Попковой Горы с остатками 53-го полка, убедилась, что дальнейшее сопротивление невозможно. Враг каждую минуту мог переправиться через Лугу — либо севернее, либо южнее Муравейна — и оказаться у нее в тылу.

Холодный розовый вечер догорал над поемными лугами. Река, темная, спокойная, как зеркало, отражала в себе огненные перышки облаков. Над ней непрерывно возникал легкий туман. Узколистые лозовые кустики пахли сыро. В воде плескалась рыба. А над всем этим, не умолкая вот уже второй час, трещала ружейная перестрелка.

Быстрые вспышки выстрелов то и дело пробегали в сумерках на том берегу, правее и левее дороги. Наши стрелки, злобно ругаясь, разъяренные, негодующие, но бессильные, уходили через деревню Муравейно на север. Отряд полковника Палена, по пятам преследуя отступающие красные части от самой Плюсы, чуть только начало смеркаться, ударил по переправе. Пален стремился переброситься на правый берег Луги.

Вася Федченко с несколькими другими красноармейцами долго лежал в предбоевой лихорадке между кустами тальника, спрятавшись в сырую, еще забитую илом полых вод водомоину над рекой. Ждали мгновения, чтобы хоть тут срезать подходящих с запада белых. Но даже до этого не дошло.

От деревни вдруг торопливой походкой, местами в пробежку, пришел невысокий, коренастый комбат 2 Абраменко. Еще издали он сердито закричал:

— Чего застряли! Сматывайте удочки! К чертям! В плену не бывали, что ли?

Хмурые бойцы выбрались из ямы. Комбат решительно шагал уже довольно далеко по дороге. Заря светила ему в спину. Впереди над деревней стоял тоненький, как остриженный ноготок, месяц. Стрельба из-за реки пошла жарче. И вдруг у себя над головой Вася впервые услышал странный свист, целую серию легких, приятных посвистываний. Похоже было, что кто-то щелкает наверху маленьким, но звонким хлыстиком. Или когда бывало в детстве бросишь маленьким камешком о телеграфную проволоку на столбах, раздается такой же длинный свистящий звон. Вася хотел вслушаться, но Петр Шарок, помощник наводчика, тревожно ткнул его в бок:

— Бежи! Дурной! Это же по нам бьют. Слышь — пули хвищут… Бежи!

Они побежали в деревню.

Васе стало невыносимо горько, обидно. Едкий ком спирал у него горло. Бегут. Третий день бегут. Куда? Что же это такое? Наши, красные — бегут?

В деревне он снова увидел месяц. Месяц стоял здесь как раз над нагнувшимся над колодцем журавлем. Слева была развалюха-изба с наполовину разобранной крышей. Запряженная телега стояла у ее крыльца. На нее торопливо, кое-как, бросали вещи, всякий домашний скарб. Маленькая белобрысая девчонка ревела сидя наверху.

— Мам! Возьми Жучку… Возьми Жучку-то, мам! — пищала она.

Из окна другой пятистенной избы направо глядело огромное бородатое лицо. Оно только глядело, ничего больше; оно равнодушно глядело на отступающих. Но было ясно, чувствовалось по глазам, что в горле за этой бородой клокочут злые слова, жаркая ненависть ко всем — к уезжающему с красными соседу, к бегущим красноармейцам, к Васе.

Вася с тоской поглядел на месяц. И — кто его знает, — может быть, в этот же миг на этот самый месяц смотрели мамка, Женька, отец, Фенечка… Там, в Питере. А он… Сутулясь, он пошел дальше. Три дня!

Да! Третий день миновал с той ночи, когда враг впервые обрушился на наш фронт. Почти не встречая сопротивления, белые отряды ворвались в наш тыл, разлились по нему во все стороны. Сразу случилось самое ужасное: наши части вдруг утратили всякую связь друг с другом и с высшим командованием.

Некоторые высшие командиры из бывших офицеров внезапно исчезли, пропали, точно их и не было никогда. Где комбриг? Где комполка? Неизвестно!.. Комбаты, комроты, командиры взводов превратились в совершенно самостоятельных начальников. Никто не знал в точности, где враг, откуда грозит опасность, куда надо отступать. Все только чутьем понимали одно: надо отходить как можно медленнее, задерживаться, огрызаться на каждом шагу. И они огрызались, как могли. Но в полках, в ротах, в обозах уже шептали: «Измена! Продали нас!»