Изменить стиль страницы

Мы с братом, переступая запреты бабушки (она боялась, что мы зачахнем от ядовитых запахов, которыми полна была комната, и, возможно, она боялась еще и того, что мы слишком заинтересуемся дедовским ремеслом и, не дай бог, пожелаем стать шапочниками), сидели вечерами возле дедушки. А бабушка в это время топила русскую печь, чтобы потом сушить в ней насаженные на колодки шапки. Это походило на некий праздник, какие бывали прежде, когда бабушка топила печь и, пока не совсем прогорят дрова, пекла на огромной сковороде круглые лепешки. Правда, сейчас не пахло лепешками, но все равно, видно, для дедушки и бабушки сохранился тот праздничный смысл — оба они были увлечены своим делом.

Печь прогорала, дедушка постукивал деревянной колотушкой, насаживая готовые изделия на колодки.

— Ну! — вскрикивал он удовлетворенно. — Ну, каково?

Он не гнал нас от себя, больше того, ему нравилось, когда мы с братом сидели возле него и, конечно, мешали, но он никогда не говорил: не трогайте того или другого. Он не хотел, конечно, для внуков такой же доли, как у нею самого, он говаривал: «Вот у меня инженеры растут!» — но то, что мы с интересом относились к его ремеслу, было приятно ему.

— Мальчонка шапочника, а! — восклицал он.

Меня и вправду называли «мальчонкой шапочника». Надо же так! — отец у меня был директором школы, мать учительницей, но никто не звал меня «директоров сын» или «сын учительницы», а только — «мальчонка шапочника» (правда, сосед наш, дядя Ахмед, весьма гордившийся тем, что играл с отцом в бильярд, говорил — директоров сын, и дедушка старался скрыть свое возмущение: Ахмед не его, мастера, а директора ставит выше). Даже когда я пришел однажды в школу, где работал отец, и стоял у входа, не решаясь войти, кто-то из старших учеников крикнул: «Да ведь это мальчонка шапочника!» — и побежал звать отца.

…И вот дедушка опять шил шапки, и теперь он не просто делал это для себя, занявшись единственным дорогим для него делом, но просто зарабатывал деньги — он исполнял долг, отец ведь просил его: «Побереги мальчишек», — и он обещал отцу, и никакая сила не заставила бы его отступить, потому что это, возможно, был единственный случай, когда он, занимаясь своим ремеслом, исполнял высокий долг перед теми, кто воевал.

3

Пришел с войны дядя Ахмед, без левой руки, с худым, постаревшим лицом. Он стал ездить на телеге, груженной ящиками с тряпьем, и возил с собой прищепки для белья, гребенки, рыболовные крючки, свистульки — вообще много вещей, притягательных для ребятишек и женщин.

Я не думаю, чтобы дядя Ахмед не был приспособлен работать утильщиком, при желании любой человек может ехать в телеге и кричать: «Несите ветошь, несите кости!» Но дядя Ахмед и этого не делал — просто через каждые два-три дома он останавливал лошадку и сидел так с отчаянным видом и молчал. Женщины сами нагружали ребятишек ветошью и посылали к Ахмеду и при этом просили, чтобы они брали взамен не только крючки и свистульки, но и гребешки. Позже он и не утруждал себя тем, чтобы натянуть вожжи, лошадка привыкла и сама останавливалась где надо.

Как-то лошадка дяди Ахмеда остановилась у наших ворот. Мальчишки и девчонки что-то не спешили с тряпьем и костями. Ветер был студеный и резкий. Дядя Ахмед сидел съежившись. Вышел к нему дедушка.

— Я тебе шапку сошью, Ахмед, — сказал он.

Дядя Ахмед усмехнулся и ответил, что шапка, которую сшил ему дедушка до войны, почти новая.

— Нет, Ахмед, — ответил дедушка, — ты ошибаешься, шапку я тебе до войны не шил.

Дядя Ахмед ответил: как же, мол, не шил, когда дома у него в сундуке, посыпанная табаком, лежит почти новая шапка.

— Ты ошибаешься, Ахмед, — сказал дедушка. — Я ни тебе, ни кому-нибудь другому до войны шапок не шил (может, он и вправду верил, что совсем не шил до войны?), потому что зять был против. А теперь я шью, потому что зять, когда уходил на фронт, наказывал заботиться о внуках. Теперь ты понял, Ахмед?

Дядя Ахмед равнодушно ответил, что-де ладно, не шил так не шил, а шапка ему все-таки не нужна, он вот подкопит денег и купит себе валенки, потому что ему важнее держать в тепле простуженные на болоте ноги.

Дедушка никогда никому не предлагал шапки, даже на базаре, где, казалось бы, что еще делать, как не завлекать криком покупателей, но в день после разговора с дядей Ахмедом он предложил шапку пимокату Семену.

— Я тебе, Семен, сошью такую шапку, — говорил дедушка, — ты ее на голове и чувствовать не будешь.

— Нет, — отвечал Семен, — мне киргизскую шапку не надо.

— Я тебе, Семен, не предлагаю малахай. Та шапка будет аккуратней и зимой будет греть, а летом от солнца прикрывать.

— Аккуратная мне нужна, — отвечал Семен. — Мне чтобы каракулевая была.

Дедушка задумался. Затем он ответил, что можно и каракулевую.

— Мне чтобы с кожаным верхом, — продолжал Семен. — А с суконным верхом, какие ты шьешь, мне не надо.

Дедушка снова задумался, теперь надолго. Затем он ответил, что можно и с кожаным, только зря Семен так нехорошо отзывается о шапках с суконным верхом, главное, чтобы шапка была теплая, аккуратно на голове сидела и носилась три зимы.

— За пару хороших пимов, Семен, я сошью тебе хорошую шапку, — сказал дедушка. Он вроде просил его.

— Пимы сейчас дороже, чем шапки, — ответил Семен.

— Пусть пимы дороже, — сказал дедушка, — но шапку я сошью каракулевую, с кожаным верхом.

Слова Семена задели дедушку. Его и без того удручало, что шапки ему приходилось шить с суконным верхом, а не с кожаным, с ушами из овчины, а не из каракуля. Каракуль и кожу сейчас достать было трудно, они проникали в город темным путем, а дедушка не хотел рисковать ни собой, ни нами — нашим благополучием, а точнее, возможностью исполнить то, что он обещал отцу.

А однажды на базаре он дал мне шапку, чтобы я поносил ее и, конечно, если удастся, нашел покупателя — сам он обычно сидел у заборчика под навесом и даже не всегда раскрывал чемодан, в котором были сложены шапки. Злые языки язвили, что, дескать, шапочник из жадности не дает свой товар маклерам, а приучает торговать малолетнего внука. Ручаюсь, что это была неправда. Он, как я теперь понимаю, заметил блеск в моих глазах — блеск назревающего призвания — ведь я рос в городке торговцев и кустарей, и хотя городок хирел в этом своем качестве, но в ритмах и сутолоке базара еще сохранялся его привлекательный, заражающий романтический дух риска, удальства, предощущения удачи. Так вот, я думаю, что дедушка угадал мою взволнованность и ему было приятно, что его дело может заинтересовать, завлечь мальчишку, хотя, повторяю, он и не хотел для меня такого будущего.

Восторженный и гордый, вошел я в пестроту и тесноту базара, как фокусник, ловко подбрасывая вверх шапку и выкрикивая:

— Кому шапку! Вот хорошая шапка!..

Меня совсем не обижало, что никто не интересуется шапкой, никто не мешает моему движению в пестроту и гам воскресного базара, не мешает дотошной приглядкой и скучной торговлей.

Но — когда, видно, я был особенно ослеплен — меня вдруг окликнул, а потом мягко, по и крепко прихватил за руку высокий сухой дядька.

— Купите шапку, — торопливо сказал я. Меня смутило то, что я не заметил его и не предложил шапку, прежде чем он увидел меня и остановил.

Он смотрел на меня долго и пристально и наконец спросил, будто бы тоже смущаясь:

— Ты думаешь, у меня нет шапки, если я не надел ее?

— О-о! — удивился я. — Кто же летом надевает шапку? А шапку надо покупать сейчас, потому что зимой вы можете и не купить.

Он опять долго и пристально смотрел на меня, затем пошел, ничего не сказав и не оглянувшись ни разу.

Когда я вернулся к дедушке, он складывал в фанерный чемодан шапки. Движения его были поспешны и тревожны. Он спросил:

— Что тебе говорил фининспектор?

Так я впервые услышал слово «фининспектор» и увидел его самого, но это был не тот, с которым у дедушки позже завязались долгие и странные отношения.