Изменить стиль страницы

Темнело, когда сани с дамами подкатили к острогу. Часовому у ворот объяснили, что приехали к смотрителю в гости, но вместо того чтобы пустить, часовой прокричал их слова другому часовому, внутри двора, тот — третьему. Эта долгая перекличка в темноте острога нагоняла невольный страх. Наконец со скрежетом отворились ворота, старичок-смотритель встретил дам на пороге своей квартиры, и только увидев средь них дочь начальства, радушно засуетился.

— Пожалуйста, устройте нам свидание… с этими новыми, — попросила Фонвизина, войдя в дом.

— Да невозможно сейчас, ночью…

— Тогда приведите их сюда, — решительно сказала дочь прокурора. — На это ведь у вас есть полное право!

Поколебавшись, смотритель все же не посмел отказать, послал за Петрашевским. Сводить его с другими было настрого запрещено, и этого смотритель не рискнул преступить.

Михаил Васильевич казался много спокойнее, нежели днем, обрадовался угощению, над которым так постарались дамы, но за разговором едва ли замечал, что ест.

— Какие страшные времена! — воскликнула по-французски Прасковья Егоровна Анненкова, а Наталья Дмитриевна неожиданно засмеялась. Михаил Васильевич давеча встретил ее стихом из «Онегина». А знает ли он, что Александр Дюма сочинил роман из жизни Прасковьи Егоровны, о котором, впрочем, сама Прасковья Егоровна не может даже слышать?!

И действительно при этих словах Прасковья Егоровна с бойкостью, не свойственной ее возрасту, затараторила на родном языке своем (и это был язык отнюдь не светских салонов):

— О, если б вы знали, что там наплел этот враль! Он, видите ли, сделал меня парижской гризеткой, а Анненкова ввел в тайное общество… из-за моей непреклонности. Бедному Анненкову, видите ли, оставался выбор между самоубийством и эшафотом! Пойти на убийство царя от несчастной любви — к кому? — к гризетке! Вы могли бы в такое поверить? Героиня месье Дюма, однако, верит и становится любовницею героя… Когда его посадили в крепость, она вымолила у царя помилование и, последовав за возлюбленным в Сибирь, там с ним повенчалась — между прочим, в Тобольске. Называется все это «Учитель фехтования», это друг героини, вместе с которым она едет в Сибирь… нелепость! галиматья! Я написала в Париж к моей матери, чтобы ответ на клевету напечатать в журнале!

Молчавшая до тех пор младшая из дам (это была дочь прокурора) тут заметила, что история Натальи Дмитриевны ей лично кажется не менее интересной, недаром же ее опоэтизировал Пушкин. А Петрашевский, окончательно успокоенный отвлеченной беседою, спросил у Натальи Дмитриевны, хорошо ли она знала поэта.

— Нет, мы вовсе незнакомы с ним были. Когда вышли первые главы «Онегина», один мой родственник ко мне прибежал со словами: «Наташа, ты попала в печать! Подлец Сонцов передал Пушкину твою историю, и он вывел тебя в своей поэме!»

— И вы негодуете на сочинителя, как мадам Анненкова?

Наталья Дмитриевна смущенно пожала плечами, сказала, что нет, что напротив, и, сменив разговор, спросила, не хочет ли Михаил Васильевич передать что своим товарищам, которых она увидит.

— О Пушкине и Дюма и об их персонажах в Тобольске расскажите, пожалуйста, Федору Достоевскому… и Дурову тоже, пожалуй. А передать? Что можно им передать? Что Петрашевский не отступился от сказанного на эшафоте. Здесь в Тобольском приказе я уже заявил о юридической недействительности приговора!

Сморщенный старичок-смотритель, столь бесцеремонно его встречавший тому дней десять назад, топтался в дверях, с посильной деликатностью давая понять, что пора, мол.

Распрощались душевно, не пряча слез.

Дамы дружно отерли глаза и приготовились к встрече тех четверых, с которыми Наталья Дмитриевна виделась в каземате (а потом и трех остальных, до которых она не дошла).

А Петрашевскому, препровожденному солдатом в больничный угол за ширму, светло думалось об этих женщинах, приветливость которых воротила ему утраченное было равновесие духа; и о том, как отзывался о декабристах («все глупы и остались на старом») лиса Черносвитов, и как рассказывал (весьма скупо) про 14-е декабря отец, вынимавший пулю Каховского из груди Милорадовича; и даже об Александре Пушкине и об Александре Дюма… Нет, Сибирь более не представлялась столь пустынной и дикою, как до Тобольска. В Томске жил на поселении Батеньков, в Иркутске — Трубецкие, Волконские, Поджио и Раевский, в Чите — Завалишин. Имена эти Петрашевскому известны были не все, но то, как называла их Наталья Дмитриевна, не оставляло сомнений, что в трудный час на этих старожилов сибирских он мог положиться.

И еще он думал тогда в своем больничном углу, что, быть может, не жизнь его прошлая осталась на эшафоте, а всего лишь прошлые обстоятельства жизни…

А тем временем в двух шагах от острога в просторном бревенчатом доме с мезонином ссыльнопоселенец, а когда-то генерал и член тайного общества Михаил Александрович Фонвизин — Мишель, в ожидании Натали, тревожась за ее безрассудство и вместе с тем одобряя его и живо представляя себе по ее рассказам этого Петрашевского, рылся в обширной своей библиотеке, выуживая из книг изложение новых идей: хотелось самому хоть приблизительно составить себе понятие обо всех этих нынешних сосиалистах и коммюнистах…

Разгильдеевщина

В Иркутске в пересыльной тюрьме ему подали хороший обед с бутылкой лафиту впридачу — от имени генерал-губернатора Восточной Сибири. В Нерчинске горный начальник был отменно любезен и, отсылая его вместе с Федором Львовым еще дальше, на Шилку, в завод, уверял, что это самое здоровое место. Ну а там, «во глубине сибирских руд», вместо того чтобы засадить каторжных в острог и приковать к тачке, управляющий поселил их на гауптвахте и велел снять оковы, а потом и на частную квартиру перебраться дозволил.

Но Петрашевский требовал законности и справедливости! Дал слово — держись. Он требовал этого в Тобольске, в приказе о ссыльных, и в Иркутске от гражданского генерал-губернатора, прокурора и жандармского штаб-офицера, и в Нерчинском горном правлении, куда был сдан жандармами под расписку. Покуда он был один, в дороге, он твердо держал свое слово. И в Heрчинских заводах, едва только прибыл туда, тоже хотел немедленно заявить о недействительности приговора и о своей решимости добиваться его отмены. Но тут товарищи ссылки стали удерживать его, опасаясь, что может своею настойчивостью только навредить и им и себе.

«Россия — страна бесправия. Да слава богу, закон наш, что дышло… знай, поворачивается в разные стороны. Не только во зло, но и к благу… Петербург отсюда — скачи не доскачешь, а заводское начальство — вот оно… — И Федор Львов припирал Михаила Васильевича к стенке: — Да знаете ли вы, как с нами должно поступить по так называемым законам?»

Уж кто-кто, а Петрашевский-то знал — потому и не мог отказать Львову в логике. Закон разделял ссыльнокаторжных на разряды, и первому, к какому принадлежал он сам, полагалось пробыть восемь лет в отряде испытуемых — в тюрьме да в оковах, и плюс три года в отряде исправляющихся; по прошествии одиннадцати проведенных таким образом лет дозволялось вступить в брак, жить на квартире или строить себе дом. Федор же Львов, присужденный к двенадцати годам, попадал в третий разряд и достигал этих прав через пять лет.

…Так что же не вспомнил он про законы, когда с него оковы снимали — в первый же день, а не через одиннадцать лет? Ага, вот оно что: его не по справедливости заковали! «Нет уж, дорогой Михаил Васильевич, не будь управляющий здесь человек благородный, пришлось бы солоно, независимо от справедливости или несправедливости… куда солонее! Давайте-ка лучше чай пить!»

Вдвоем они наняли квартиру у отставного горного служителя, из тех, что составляли большую часть честного сословия Шилки. С открытием поблизости золотых промыслов завод (на нем выплавляли серебро и свинец), а вместе с ним и поселок, пришел в запустение — остались старики, женщины, дети. Строения тянулись вдоль реки версты на две, до деревянной полуразвалившейся церкви, мимо кабака и лавки — торговали в ней всяким товаром, от сахара и шелка до ворвани…