Изменить стиль страницы

Низко всем поклонился. И тогда только стал с помощью жандарма спускаться.

— Что прикажете передать вашей матушке? — остановил его генерал.

— Что я поехал путешествовать в Сибирь на казенный счет!

Крикнул излюбленное свое:

— Fiat justitia, pereat mundus!

Тут солдаты подали жандарму снятую с Петрашевского шубу, но тот отмахнулся:

— И так обойдется!

Но какой-то офицер из стоявших близ эшафота, отведя его на шаг в сторону, тихо сказал:

— Возьмите, а то еще заморозите преступника, как бы не пришлось за него отвечать…

— И правда…

Тогда, взяв тулуп, офицер бросил его в сани на ноги Петрашевскому.

Фельдъегерь, от которого сильно попахивало винцом, сел с ним рядом; жандарм, с саблею и пистолетом, умостился с ямщиком. Взмах кнута…

И лошади тронулись, сначала медленно, шагом, выбираясь на дорогу, а там уж рысью.

Часть третья

Вместо казни

Смертоубийц, произносителей дерзких слов противу императорского величества, равно возмутителей народа, осужденных на каторгу вместо смертной казни, отправлять на работы в Нерчинск.

Из Указа 1797 года

Новобранцы

Снег сыпал с неба, летел по ветру, вздымался с земли, скрипел под полозьями и лежал на деревьях и на крышах редких селений, набивался в кибитку и сек лицо, таял и намерзал в бороде, снег с утра до ночи и с ночи до утра, изо дня в день повсюду был снег, все одиннадцать дней пути от белого снега темнело в глазах. Сменялись лошади, ямщики, сани, но снег, мороз и дорога были неизменны, и щеки фельдъегеря подпоручика Федорова все более наливались кровью и водкой. В Петербургской губернии, в Новгородской, Ярославской, Вятской и Пермской, до самого Урала и за Уралом выбегали на дорогу поглазеть на злодея целыми деревнями, а он в своих розвальнях коченел по десять часов и на почтовых станциях едва отогревался, промерзнув до костей. За всеми мелькавшими по дороге городишками в снегах, в отдалении пропадал Петербург — с эшафотом и со всею прошедшею жизнью вместе. За границей Европы наступала Сибирь, неизвестная, нерадостная, но, когда на высокой белой горе возник, как видение, белый Тобольский кремль, Петрашевский, точно дому, обрадовался этим белым церквам и этому белому острогу, хоть и знал, что тут всего лишь передышка в пути.

За высокою каменною оградой его встретил плюгавенький старичок и повел за собою в какую-то грязную комнату.

— Раздевайся и покажи экипаж.

Покопавшись с пристрастьем в вещах, спросил, есть ли деньги, и велел показать ноги.

Колодник по очереди ставил их, стертые кандалами до крови, на обрубок бревна, служивший в острожной канцелярии стулом, а старик, потрогав железные кольца, крикнул:

— Кузнеца!

Но напрасно порадовался колодник за намученные свои ноги, хриплый голос разрушил мечты:

— Заковать крепче!

Через двор его провели в полутемную каморку, почти целиком занятую широкими заиндевевшими нарами. И это — для него, когда он не мог согреться даже в жарко натопленных почтовых станциях. Он потребовал смотрителя.

— Что еще надо? — заворчал старик. — Я смотритель и есть.

— Я нездоров, позовите врача.

— Завтра, — пообещал старик. — А сейчас обедать и спать.

Принесли щей и хлеба, с которыми он расправился мгновенно, и заперли одного. Он долго умащивался на покатых нарах, пока наконец не уснул где-то в щели между сугробом и нетопленной печкой. Во сне свистал ветер, летела дорога, снег сек лицо, и в снегах, в отдалении пропадал Петербург…

Назавтра ему действительно прислали врача. Усатый, как офицер, доктор даже шубы не снял, только оглядел мельком каморку и, не спрашивая жалоб, сказал:

— Вы истощены и измучены, я попрошу сегодня же перевести вас в больницу.

Больница оказалась огромной и сравнительно теплой комнатой с рядами кроватей; Петрашевскому отвели угол за ширмою; она не отгородила от стонов, от разговоров и вскрикиваний больных арестантов. Но баня, чистая смена белья, кровать после нар, наконец, вкусный обед, присланный неизвестным доброхотом из города, — все это подействовало на него, хоть и не дало забыть о цепях.

Днем усатый доктор присел к нему на кровать, зашептал, оглянувшись на ширму:

— Я слышал, вы назначены в Нерчинск. За время, что пробудете здесь, необходимо набраться сил. Пищу вам будут присылать. Но, может быть, вы нуждаетесь в деньгах? В одежде?

— Благодарствуйте, доктор, вы очень добры, да вам-то что до нужд осужденного в бессрочную каторгу!

— Вы только начали свое скитание, молодой человек. А я… а мы здесь, в Тобольске, почти четверть века кочевники по Сибири… и начинали в цепях и с Нерчинска…

— По делу четырнадцатого декабря? — быстро спросил Петрашевский.

— Доктор Вольф, — кивая, представился ему врач, — в далеком прошлом штаб-лекарь Второй армии… Знавал, между прочим, вашего батюшку… Не хотите ли, кстати, переправить весточку в Петербург?

— Да, спасибо, письмо непременно, — горячо шептал Петрашевский, — а больше не надо ничего, я матушке напишу. Отец уже несколько лет как помер… Скажите, доктор, а товарищи мои тоже здесь?

— Пока еще нет, но, слышно, ждут их.

— Нас судили неправильно и несправедливо! — вдруг сказал Петрашевский с силой, и доктор попытался было остановить его:

— Тсс!

Но он не обратил на это внимания:

— Я потребую пересмотра дела! Эту решимость мою я высказал на эшафоте и повторю здесь, в Тобольском приказе!

На лбу его выступила испарина, а веки задергались. Доктор стал его успокаивать: ему следовало отдохнуть здесь, в больнице, набраться сил, впереди предстояло еще много тяжелого, доктор знал это не с чужих слов… следовало воспользоваться предложением помощи, ведь это от чистого сердца…

— С какой стати я стану одолжаться у вас? — перебил доктора Петрашевский. — Я социалист, фурьерист и почту за несчастье быть вам обязанным!

Он вдруг сел на кровати; придвинувшись к доктору, указал пальцем себе на лоб и зашептал:

— Видите эти пятна? Меня пытали!

В ответ доктор накапал капель в кружку с водой.

— Выпейте и усните… а расскажете все потом…

— Там мне тоже давали питье… — Петрашевский с подозрением понюхал лекарство, — с какими-то едкими подмесями! Это я точно помню! Я смачивал руки водой по нескольку раз в день для освежения головы, так кожа на руках стала лопаться.

Но когда доктор Вольф, ни слова не говоря, сам отхлебнул содержимое кружки, — охотно последовал его примеру. Не иначе, это было снотворное. Во всяком случае, он проспал до утра. И дорога не преследовала его в эту ночь!

На другой день он принялся за письмо. Доктор передал ему незаметно карандаш и осьмушку бумаги.

«Любезнейшая маменька!

Я назначен в Нерчинск в каторжную работу с некоторыми из моих знакомых…»

Писал урывками и тайком, прерываясь неоднократно.

«…Не буду говорить, что вытерпел в крепости — это превосходит всякое вероятие. То же не дай бог терпеть лихому татарину, что потерпел я проездом, не отдыхая ни часу в течение 11-дневного пути с курьером из Петербурга в Тобольск. И дальнейшее странствие от Тобольска не сладко…»

Задубевшие на морозе пальцы не хотели слушаться.

«…Прошу денег, чтобы не умирать с голоду и иметь необходимое… Пришлите Медицину Распайля, еще Курс органической химии, также соч. Распайля… Еще Курс физиологии и анатомии. Это послужит с большой пользою, ибо у меня произведения всех болезней…»

Тут он вспомнил вдруг, как представилась ему еще в крепости дорога в Сибирь и как слезно описал он ее господам следователям. Ничего похожего на самом деле не повстречалось — ни пыльного пути, ни очеловеченного злодея… но любезнейшую свою маменьку он знал хорошо, хорошо знал, что нет ничего труднее, как заставить ее раскошелиться… во что бы то ни стало необходимо было ее разжалобить… растрогать!