Изменить стиль страницы

— Не надо, тетушка Зайнаб!

— Не надо, не надо… Ну хорошо, подойди, звездочка, сядь рядом со мной и посмотри на людей, которые вместе с нашим Санджаром воюют за то. чтобы цепи тиранов не разъедали в кровь yаши бедные руки.

Имя Санджара заставило всех насторожиться.

— Скажите, — продолжала старуха, уже обращаясь к гостям, — правда ли, что вы знаете храброго воина, моего сыночка Санджара?

— Да, — сказал Кошуба.

— Глаза мои ослабели, но я вижу, что вы большой и доблестный начальник. Это под вашей рукой идет в бой Санджар? Скажите, он храбрый джигит?

Все молчали. Дрожащими руками старушка налила из чайника кок–чай в пиалу и протянула ее Кошубе. И вдруг она резко и повелительно произнесла:

— Санджар — сын мой, приемный сын. Вот уже три года как он покинул свой родной очаг и воюет против недругов простого народа. Скажите мне: хорошо он воюет, Санджар? Все я бросила, много дней ехала сюда, чтобы узнать о моем сыночке, взглянуть на него хоть разок.

Пощипывая бородку, Кошуба молча попивал чай.

Он не торопился с ответом. Его предупредил, как всегда стремительный и прямолинейный, Джалалов:

— Матушка, пусть глаза твои прольют слезу. Имя Санджара отныне произносится с отвращением. Санджар протянул руку жадности и захвата.

Старуха непонимающими глазами смотрела на Джалалова, губы ее шевелились. Чуть слышно она произнесла:

— Дитя мое! Дитя мое!

А в широко раскрытых глазах Гульайин можно было прочитать недоумение, нарастающий гнев. Джалалов безжалостно продолжал:

— Говорят, он стал басмачом, продался эмирским прихвостням. Говорят, он изменил делу народа…

Льняное масло в светильнике потрескивало, распространяя вокруг чад. Никто не догадался снять нагар.

Слезы безостановочно текли по лицу старухи. Она и не пыталась вытирать их.

— Нет, — вдруг сказала тетушка Зайнаб. — Нет. Санджар не может быть вором. Разве мой сын пойдет против народа, разве он сойдет с пути своих дедов… — Старушка преобразилась. Слезы сразу высохли на ее глазах, и она заговорила быстро–быстро: — Пусть зубы волка вгрызутся в мое сердце, если я поверю такому навету, пусть летучая мышь вцепится мне в волосы, если я поверю. Пусть змея обовьется вокруг моей шеи… Не верь, Гульайин, Санджар не может быть вместе с трусливыми шакалами. Нет, нет, он не может, он не смеет пойти к ним, потому что тогда из могил встанут его отец и дед и задушат его…

Она помолчала.

— Русский начальник не знает прошлых дней нашей семьи, прошлых дней семьи пастуха. Я сказала: «Страшные были это дни». И сейчас я скажу то же. У меня была сестра, не считая другой сестры — матери Санджара. И на беду она была стройна, как тополь, красива, как пери. О красоте ее знали соседи, а раз знают соседи, знает весь базар, а раз знает базар, узнал и сам старый бек. Пришел черный день в наш дом. В ворота постучали и увели к проклятому похотливому псу нашу красавицу, наш тюльпан. Но степные девушки не таковы, чтобы идти добровольно на ложе разврата. — Тетушка Зайнаб передохнула и с новой силой заговорила: — Моя сестра, моя несчастная сестра… Когда ее ввели к этому кабану, он воскликнул: «Красавица! Садись, пей, ешь. Только не вздумай упираться…» Он разорвал на ней одежды. «Таких грудей нет у возлюбленной самого эмира», — говорил старый развратник… И тогда она схватила нож, воткнутый в дыню, лежавшую на дастархане. «На, пес, жри!» — крикнула она и полоснула себя по груди. Сестра моя! Она упала на палас, обливаясь кровью…

И после паузы, длившейся, казалось, много–много минут, тетушка Зайнаб снова заговорила:

— Нет, разве мог родиться в нашей семье предатель, в семье, где женщины предпочитали умереть, искалечить себя, чем покориться подлым насильникам…

— Матушка, — медленно и значительно заговорил Кошуба, — дорогая матушка! Не всякий слух исходит из чистых уст, не всякое слово — правда… Не надо преждевременно предаваться горю и слезам…

До калитки гостей со свечой в руке провожала Гульайин.

Путь до чайханы, где остановились участники экспедиции, Медведь с Джалаловым прошли в полном молчании. Кошуба оставил их где–то на краю кишлака.

У дверей ярко освещенной чайханы внимание Медведя привлек очень толстый человек в странном одеянии. Одежда его была сшита из козьих шкур мехом наружу, и шерсть космами свисала с его груди и спины. Человек поднялся и почтительно поклонился. Сидевшая рядом с ним огромная мохнатая овчарка ощерила тяжелые клыки и недружелюбно зарычала. Толстяк что–то сказал ей, потом, снова отвесив глубокий поклон, приветствовал Медведя самым вежливым образом, и радостная улыбка скользнула по его нежному, как у девушки, лицу.

Толстяк несмело прошел вслед за Медведем в чайхану.

В руках он держал высокую глиняную миску.

— Что ты несешь? — спросил Медведь.

— Господин, это «пища пастуха».

— Пища пастуха?

Парень застенчиво улыбнулся.

— В пятницу, когда стадо возвращается с гор, пастух заходит в каждый дехканский дом, и ему в миску кладут понемногу из той пищи, которую готовят у себя во дворе. Вот, смотрите…

Вид «пищи пастуха» был не из привлекательных. Насколько можно было разглядеть, тот день в Байсуне готовили в основном машевую кашу и бешбармак. Плова было мало — только одна или две ложки. Сюда же влили, очевидно, густо наперченную шурпу, положили молочную рисовую кашу, кости и мучную болтушку на кислом молоке.

Медведь поинтересовался:

— Неужели ты, пастух, не можешь взять две–три миски и класть отдельно плов с пловом, кашу с кашей…

— Зачем? — простодушно удивился пастух. — Ты же кушаешь сначала суп, потом плов, потом кислое молоко. Не все ли равно смешать все сначала в миске, или уже потом в животе?

И он рассмеялся громко и добродушно.

— Решительно, он мне нравится, — сказал Медведь. — Откуда ты «пища пастуха»?

Пастух ничуть не обиделся. Он шагнул к Медведю и робко сказал:

— Помогите мне стать красным воином. Возьмите меня с собой.

Усевшись на краю помоста и поставив рядом с собой свою чашку с «пищей пастуха» он принялся пространно рассказывать о своем кишлаке, о каком–то ишане, о басмаче, которого убили дехкане. Речь его была уснащена цветистыми оборотами, насыщена образными сравнениями.

— Когда волк тащит ягненка, — говорил пастух, — крик едва ли поможет. Я вот смеюсь, а смех ведь только пена скорби. Наш бай и отец селения продал свое сердце и свою душу басмачам, и сельчане, и их жены, и их дети утонули в море печали…

— Нет, подожди, друг, — перебил толстяка Медведь, — так мы ни до чего не договоримся. Расскажи по порядку все, что с тобой случилось.

Тогда пастух Гулям начал издалека:

— У нашего кишлачного бая Саидбая такая вот белая чалма, вот такая. — И он показал целый обхват. — И у нашего имама Ходжи Закира такая же чалма индийской кисеи. Когда эти две чалмы склоняются друг к другу и бай с имамом начинают шептаться, то всегда надо ждать неприятного. Чалма Ходжи Закира всегда падает. А раз она упала в грязь, и Ходжи Закир гневался, но ему нельзя было ругать Саидбая. Саидбаю принадлежат и стада, и сады, и поля, и жены. Закир побаивался бая и всегда выказывал ему уважение и почтение. Они всегда ходили друг к другу в гости, и Ходжи думал получить дочку Саидбая себе в жены. Бай соглашался, все знали об этом, только нужно было подождать, когда девушка созреет и ей исполнится двенадцать лет. Но вот однажды дехкане увидели на улице нашего кишлака Инкабаг незнакомого человека. Он шел вместе с Саидбаѳм в мечеть. Человек был чернобород, со злыми глазами. Тут скоро все узнали, что он эмирский токсаба, зачем–то приехал из–за Аму–Дарьи от ференгов, и что Саидбай спрятал его у себя тайком от советской власти и, мало того, хочет отдать за него свою дочь Гульнор, за хороший выкуп в двадцать тысяч тенег, десять гиссарских баранов, парчовый халат, седла и пару рабочих быков. Но какое дело дехканам до того, выдает бай свою дочь замуж или не выдает? Бай устроил бы большой, пребольшой плов, и можно было бы хоть разок хорошо поесть. Но дехкане возмутились, и вот из–за чего. Оказывается, гость бая стал собирать у себя по ночам басмаческих главарей. Об этом рассказал одному землевладельцу Инкабага сам имам, разозленный тем, что лишился лакомого кусочка — молоденькой невесты. Дехкане пошли к райскому дому, вытащили басмача и повели на площадь, а по дороге каждый поднимал камень поострее и потяжелее. Больше всех кричали старики. Они говорили: «От начала времен жители нашего кишлака плевали в поганые бороды прихвостням бека и эмира и не пускали сюда ни одного». Лет десять назад, правда, какой–то сумасшедший сборщик налогов сунул свой нос к нам в надежде поживиться, но ему так намяли бока, что он бросил и свой халат, и свою лошадь, и свои сапоги и босиком убежал по козьей тропе, что ведет к перевалу «Семи путников, занесенных снегом». Дехкане требовали: «Подайте нам Саидбая, мы ему по волоску выдерем бороду». Но Саидбай показал всем спину. Он сел на лошадь и поскакал в долину, и пока мы казнили басмача, успел передать курбаши Кудрат–бию весть о случившемся.