Правда, по дну ущелья Танги–муш струятся кристально–прозрачные воды небольшой речки. Они журчат, переливаются по камешкам, манят. Путник с воспаленными губами, с иссохшим языком опускается на колени и погружает в сверкающую влагу лицо…
И тотчас же, отплевываясь, выкрикивая ругательства, человек вскакивает. Вода горьковато–соленая, противная. От нее еще больше хочется пить.
На протяжении девяти ташей, что составляет около восьмидесяти верст, в ущелье питьевой воды нет.
Дорога пересекает круглое ровное дно долины и широкой белой полосой сбегает вместе с соленой речкой в мрачную щель — горный проход Аджи–дере — Горькую долину или Горькую теснину.
Вся горечь жизни в этом названии. Горькая вода, горький запах полыни, горький пот, безысходная горечь отчаяния путника, вынужденного спускаться вниз, в пропасть, которую недаром прозвали в те годы Ущельем Смерти.
Сколько воспаленных глаз обращалось с мольбой к бесстрастным небесам, тяжелым синим шатром опирающимся на скалистые стены ущелья, сколько растрескавшихся, иссушенных губ шептали слово — «воды!» Но воды но было. Прячась среди скал, банды басмачей преграждали путь к благословенной, изобилующей водой Гиссарской долине.
Много людей погибало в Ущелье Смерти; много могил безмолвными холмиками окаймляют на протяжении десятков верст дорогу. Никто не придет сюда оплакивать молодые жизни и безвестное мужество тех, кто вновь прокладывал на Восток древнюю дорогу, по которой некогда шествовали легендарные цари сказочной Согдианы вглубь великой горной страны, к границам Китая и Индии.
Унылый скрип колес внезапно оборвался. Неожиданная тишина переполошила всех.
Из–под арбяных навесов высовывались серые от пыли лица. Воспаленные глаза бегали по голым скалам, напряженно разыскивая фигуры басмачей. Вдоль колонны с топотом и грохотом промчался кавалерист. Вдогонку ему неслись возгласы, вопросы, но он не удостаивал никого ответом.
Кто–то показал на черный провал ущелья.
— Вот она, адова пасть.
Где–то далеко впереди послышался крик: «Тро–о–гай!»
Засвистели, заскрипели арбы. Обоз двинулся вниз.
Печально тащился караван по извилистому, усеянному могучими валунами ущелью, сжатому отвесными выщербленными стенами. Удивительно пустынно было здесь. Ни птицы, ни бабочки, ни стрекозы. Даже кузнечики и саранчуки — и те пропали. Ничего кроме жалкой колючки, соли и камней. Все мертво.
Ветер не проникал в узкую щель. Накаленный восьмидесятиградусной жарой воздух отчетливо видными струйками поднимался вверх, и казалось, что скалы, глыбы известняка, каменные стены непрерывно трепещут и шевелятся.
Внезапно на гребнях скал, с обеих сторон нависших над ущельем, появились крошечные фигурки всадников.
— Ну, кажется «они», — с равнодушием обреченности заметил кто–то.
Джалалов потащил через голову винтовку. Глухо прозвучал испуганный женский крик.
— Придется, что ли, в укрытие идти, — неуверенно сказал Медведь, — а то здесь как кроликов всех перехлопают… Спрятаться, до ночи просидеть, а там по холодку выберемся.
Но он сам не торопился слезать с лошади и только погрозил кулаком в сторону скал и смачно выругался.
Обоз продолжал двигаться, всадники ехали все так же на большом расстоянии по бокам, то забираясь на вершины холмов, то ныряя в расщелины и исчезая из виду.
— Хоть стрелять бы начали… А то какая–то игра в кошки мышки.
Апатия и уныние царили в обозе. Казалось, появись сейчас среди арб и верблюдов с гиком и воинственными воплями вооруженные до зубов бандиты, и все безвольно подставят под ножи свои шеи.
— Сто–о–о–й! — Глухо пронеслась команда.
Караван с шумом остановился на берегу соленой речки. Лошади жадно тянулись к воде и, сделав единственный глоток, отступали, беспомощно помахивая головой. Глаза их, умные и печальные, наливались кровью, горло делало судорожные движения…
Люди бродили вдоль берега реки. Кое–кто прилег на песок под арбами, пытаясь найти прохладу в маленьком клочке тени среди нестерпимого, режущего глаза сияния. Дремота, полная кошмаров, навалилась на мозг. Хотелось пить.
И как–то без всякого энтузиазма, без малейшей радости в сознание людей проникли чьи–то слова, произнесенные равнодушно, монотонно:
— То не басмачи, то наши, красноармейцы.
Послышался топот. Проскакал боец, мелькнуло под белым платком коричневое воспаленное лицо.
Караван заволновался, зашевелился. Арбакеши бросились запрягать.
Через десять минут обоз снялся с печального бивуака.
Еще час пути… Еще час безмерных страданий людей и животных. Но оказалось, что подлинные мучения еще только впереди.
Начался подъем.
Вдоль обоза проехал Кошуба. Не останавливаясь, он предупреждал вполголоса:
— Подтянитесь… Проверьте винтовки.
Караван подъезжал к месту, завоевавшему печальную славу, — к Минг–мазару, что значит — Тысяча могил.
С холма расстилался вид на широкую, бескрайнюю степь, кое–где покрытую зелеными пятнами камыша и белыми плешинами солончаковых болот… Точь в точь как и тогда, на Байсунском перевале, гигантский столб желтой пыли медленно плыл над равниной.
Кошуба долго смотрел в бинокль и о чем–то советовался с Гулямом и Курбаном. Затем он махнул рукой, и два всадника поскакали на юг.
— Живее, живее, — командовал Кошуба. — Передать обозу, чтобы пошевеливались. — И, подъехав к Медведю, как бы невзначай, заметил: — Если это они, то они нас почти прозевали. Кони их тоже выбились из сил. И смогут они лишь нажимать с хвоста. Только поживее…
И, как нарочно, в эту минуту остановилась арба. Резко свернув в сторону, лошадь своротила громоздкую повозку в рытвину. Арбакеш, молодой, франтовато одетый парень соскочил с лошади и, нагло улыбаясь, подошел к Кошубе.
— Дальше не поедем… — Тон его был развязный. Он лихо заломил свою лисью шапку и уперся обеими руками в бока. Новенький полосатый бекасамовый халат его был перевязан ярко расшитым поясным платком. На желтых сапогах не было ни пылинки.
Командир молча рассматривал арбакеша. Тот, не дожидаясь вопроса, продолжал:
— Чека выскочила, колесо сейчас упадет.
Он лениво играл плеткой с дорогой серебряной рукояткой и самодовольно поглядывал на длинную вереницу остановившихся арб, путь которым преграждала его арба.
— Надо чинить… Починку будем делать.
Дорога шла по глубокой узкой выемке, выбитой в течение тысячелетий караванами и арбами в рыхлой лессовой толще. В узком коридоре обоз был как в ловушке.
Джалалов подскочил к арбакешу и срывающимся голосом закричал:
— Сейчас же, сейчас же трогай!
Арбакеш все так же нагло улыбался. Только глаза его, черные и пронзительные, заметались по сторонам, и камча запрыгала в руке.
По обрыву, из выемки, где сгрудился обоз, поднимались возбужденные, горячо жестикулирующие арбакеши.
Тогда Кошуба небрежно процедил сквозь зубы:
— Джалалов, успокойся.
Он слез со своего коня, и ведя его под уздцы, подошел вплотную к арбакешу. Выражение лица молодого парня под взглядом Кошубы начало меняться; бледность разлилась под коричневым загаром, глаза потеряли наглый блеск.
Около десятка арбакешей столпились вокруг них. Это были чернобородые, атлетически сложенные молодцы, славившиеся на всем Дюшамбинском тракте своей лихостью, удалью и неразборчивостью в вопросах морали.
Еще свежа была в памяти бухарцев легенда о некоем полунищем возчике Саибе с большой Каршинской дороги. Саиб повез богатого купца из Самарканда в Карши, а вернувшись, вскоре, превратился в Саиб–бая, богатого землевладельца в долине Зеравшана. Поговаривали, что купец вез много золотых монет, и что и купец, и монеты исчезли без следа, как будто их проглотили пески Кызыл–Кумов. Но кто мог заподозрить в чем–нибудь могущественного Саиб–бая — гостеприимного, хлебосольного и очень щедрого на подачки уездному начальнику и участковому приставу? Это тот самый Саиб–бай, который, как волшебник, за одни сутки насадил в пустынном урочище роскошный фруктовый сад только потому, что жена приезжего военного, жившего вблизи лагерного городка, выразила вслух сожаление, что приходится жить среди голой степи.