Но Кошуба, не слушая Николая Николаевича, вдруг бросился снова к пахарю с криком:
— Черт тебя подрал, что ты наделал, бездельник!.. Вернувшись в тень, он сказал:
— Беда прямо.
— А что?
— Мы сейчас тут проезжали и обнаружили этого голодающего «индуса». Он на своих тощих животинах да со своим допотопным деревянным омачом кое–как ковырял иссушенную солнцем землю. Я смотрел–смотрел, и жалость меня взяла. Несчастный за полчаса два аршина борозды прошел. И какая это пахота! Суслик лучше пашет. Взял я из нашего груза сельхозмашин один плуг, говорю: «Бери, паши!» А он только глазами хлопает да руками разводит. Никогда такого плуга не видел. Ну, пришлось помочь, в порядке инструктажа, что ли.
Присев рядом с доктором, Кошуба закурил.
— Смотрите, вот как мы далеки от жизни, — заговорил он снова. — Плуги мы везем, хорошие, со стальными лемехами, совершенство, красота, а про мелочь–то и забыли. Ведь плуг рассчитан на лошадей, а наши дехкане пашут на быках. Вот и будут возиться, не зная как прицепить плуг к омачевому дышлу… Не так, не так!.. — крикнул он вдруг, и, бросив недокуренную папиросу, побежал к дехканину.
Когда командир вернулся к дувалу, Джалалов тревожно шепнул ему: — Боюсь, не басмач ли ваш пахарь?
— А что?
— Пока вы там пахали, я осмотрел его тряпье вон там у забора и нашел саблю…
— Старую?
— Да, дедовскую, но отточенную, как бритва.
— Жаль мне узбекских дехкан. Три года прошло со времени бухарской революции, а все еще несчастным приходится одной рукой пахать, а другой оборонять свою жизнь и близких. Плохо, значит, мы воюем с кудратбиями, что не можем дать мир и покой трудовому народу…
— А все–таки подозрителен мне он. Да и вон смотрите, — Джалалов указал на далекий край поля, — кто там?
Комбриг схватился за бинокль.
— А, так я и знал! — через секунду воскликнул он. — Что вы думаете, экспедиция дрыхнет, а я ее дам голыми руками взять? У меня кругом заставы… Эй, эй, давайте, друзья, сюда…
Последний возглас Кошубы относился к прятавшимся в бурьяне дехканам, смотревшим с любопытством на то, что происходит в поле.
Из бурьяна поднялось несколько странных фигур. Медленно, уставившись в землю, дехкане побрели к пахарю. Донельзя оборванные, худые, босые они подошли и упали перед красным командиром на колени, униженно прося прощения за то, что осмелились без разрешения смотреть, как великий господин начальник пахал поле Нурутдина–чайрикера.
— Товарищи! Довольно кланяться и пресмыкаться. Вы люди, а не бессловесные рабы. Смотрите и учитесь. — Командир снова повел плуг, а затем заставил каждого дехканина попробовать пахать.
— Ну как?
— Хорошо, хорошо, — закричали наперебой дехкане.
— Ну, какой лучше пашет? Ваш, эмирский или наш, советский, а?
— Ваш лучше, — сказал за всех Нурутдин и заплакал.
Переглянувшись с Джалаловым, Кошуба спросил:
— Что с тобой? Почему слезы у мужчины?
— Господин начальник, после сладкого не хочется горького. Вы уедете сейчас и увезете с собой это чудо мира, а я опять останусь со своей палкой ковырять пашню.
Кошуба, обращаясь к собравшимся дехканам, сказал:
— Плуг отдаем вам. Только будете владеть им сообща. Понятно? Пахать будете вместе, хошаром, товариществом обрабатывать землю, — и, обведя всех взглядом, поманил пальцем приземистого бородача: — Ты кто?
— Саметдин я.
— Богат?
В толпе хихикнули.
— Ну?
За Саметдина ответили:
— У него всего и скотины — старый кобель, да и тот запаршивел. Батрак наш Саметдин.
— А земля есть?
— Немного есть.
— Будешь распоряжаться плугом. Дает его вам, дехкане, Советская власть, под ответственность Саметдина. Владейте им сообща.
Кошуба уже повернулся, чтобы уйти, когда к нему под ноги метнулся Нурулла и завопил:
— Благодарите благодетеля! Кланяйтесь, целуйте прах его следов.
Выражение жалости и досады в то же время появилось на лице Кошубы. Он решительно поднял дехканина и потряс его энергично:
— Хватит пресмыкаться, дорогой! Мы, большевики, не благодетели. И потому не допустим, чтобы дехкане перед нами ползали в пыли. Встань, друг, расправь шире плечи, подними выше голову. Ты не раб, ты человек! Мы хотим, чтобы народ своими руками, своими усилиями сбросил со своей шеи всех паразитов и, выбравшись из нищеты и бесправия, построил по слову Ленина свое счастье и счастье своих детей.
Он резко отстранил восторженно шумевших дехкан и направился к арбам.
— По коням! — гремел через минуту его голос над сонным станом.
Двинулись дальше.
И вдруг по всему каравану разнеслась весть, что на юго–западе появился огромный столб пыли.
Вдоль обоза деловито засновали на своих мохнатых лошадях красноармейцы; лица их были серьезны и озабочены.
Кто–то утверждал, что столб пыли — это басмаческая шайка, которая сейчас нападет на караван; говорили, что за экспедицией гонится сам Кудрат–бий с тысячным отрядом. Произносилось также имя Санджара с самыми нелестными эпитетами.
Все взоры были обращены на юго–запад.
Кошуба выехал на холм и долго смотрел в бинокль.
Столб пыли приближался. По–видимому, большой отряд всадников настигал караван.
Кавалеристы постепенно стягивались к концу обоза. Туда же провезли пулемет.
Сквозь скрип колес донесся топот копыт и властный голос Кошубы:
— Байсун! Приготовиться к спуску.
Караван добрался до высшей точки перевала.
Внизу, в манящей долине, под гигантским кирпично–красным обрывом, лежал оазис, изобилующий водой и цветущими садами — Байсун. Доносилось мычание коров, блеяние овец. Пастухи гнали по склонам гор и кишлачным дорогам мирные стада; над глиняными домиками, казавшимися такими близкими, а в действительности отрезанными от каравана глубочайшим провалом, вились голубые дымки. Горожане готовились к вечернему отдыху. Над мирным городом высилась колоссальной громадой вершина Байсунтау, покрытая подрумяненной вечерним солнцем шапкой снегов.
Экспедиция была у цели. Тягостный путь через бесплодный перевал закончился. Но ошибались те, кто думал, что караван уже прибыл в Байсун. Спуск с обрыва продолжался более трех часов. А лошади еще днем выбились из сил, и люди едва держались на ногах от жажды и усталости.
Местами дорога делала головоломные петли над пропастью. У лошадей дрожали ноги, спины покрывались испариной.
Красная пыль оседала толстым слоем на руках, одежде, набивалась в рот, ноздри, слепила глаза арбакешей, спускавших на своих плечах шаг за шагом арбы, тормозивших колеса своими руками.
Промелькнули короткие сумерки; горы, долины, дорога почти мгновенно погрузились в полную темноту. На взрытых, угловатых стенах обрыва заплясали пятна малинового света. То по приказу Кошубы на особо опасных поворотах и в местах, где дорога была размыта весенними ливнями, зажгли костры из сухой колючки. Сам Ко–шуба со своими бойцами остался наверху, прикрывать спуск.
Проходя мимо одного из костров, Джалалов не удержался и толкнул в бок Медведя, сгибавшегося под тяжестью фотографического аппарата.
— Чего тебе?
— Смотрите, — вполголоса сказал Джалалов.
Около костра сидели двое — мужчина и женщина.
Мужчина ломал валежник и подбрасывал в огонь. Женщина, зябко кутаясь в шаль, близко наклонилась к мужчине и что–то негромко говорила. Из–за дыма костра певучий голос спросил:
— Много еще арб осталось? Голос принадлежал Саодат.
Когда огонь костра скрылся за поворотом, Медведь язвительно спросил:
— Неужто надо человеку дыры в боку делать? Ты чего дерешься? Вот разбил бы аппарат.
— А вы видели, кто был с ней?
— Меня это не интересует.
— Она разжигала костер вместе… с Санджаром.
Внизу, у переправы через ручей, сидел Николай Николаевич. С величайшей добросовестностью выполняя приказ Кошубы, он развел гигантский костер.
— Друзья, ко мне, греться! Вода — что нарзан, еще лучше.
Джалалов и Медведь с удовольствием приняли гостеприимное предложение. К ночи стало так холодно, что зуб на зуб не попадал, а сегодняшний дневной зной вспоминался, как нечто очень приятное.