На секунду я погрузился в свои мысли.
— Может, это было бы для меня самым лучшим выходом в данный момент. Засесть на несколько недель в «желтый дом», как ты элегантно выразился.
— Что ты хочешь сказать?
— То, что сказал. Но я не могу оставить Ксану.
— Нет. Теперь ты это воистину не можешь. — И тут вдруг опять сквозь обычную категоричность деда прорвалась какая-то странная робость. — Кстати, самеданскую полицию на тебя натравила цюрихская полиция по делам иностранцев. Зачем только ты их дразнил?
— Наверно, хотел, чтобы у этих господ проснулось чувство юмора.
— Цюрихские полицейские не понимают юмора. Заметь себе: «Предоставление убежища является односторонним актом милости со стороны Швейцарии».
— Гм.
— А к тебе они больше не милостивы.
— Гм.
— Если бы ты был пай-мальчиком, они признали бы тебя политэмигрантом. Вместо этого и Цюрих и Самедан жалуются на тебя Берну, ведомству на Шваненгассе.
— Гм.
— Что ты будешь делать, когда истечет срок твоего австрийского паспорта? Австрийской республики больше не существует.
— Austria erit in orbe ultima.
— В наше время даже римские полицейские не знают латыни.
— Для меня был приготовлен в Цюрихе на Хиршеиграбене немецкий паспорт. Лежал в генеральном консульстве Великогермании.
— Для тебя? Чепуха. Глупейшая шутка!
Я слегка поклонился.
— Да. Глупейшая шутка. Я тоже так считаю.
— А что, если они выдворят тебя на границу, как беспаспортного иностранца, выбросят, будто приблудный зонтик?
Я перешел на театральный шепот.
— На какую границу?
— Не на великогерманскую или на муссолиниевско-итальянскую. Есть еще французская граница. Но пока я жив, можешь не беспокоиться, пока луциенбургский господин бодрствует в своей крепостной башне, без документов ты не останешься. Смешно, но в наш век, когда человек «горит», его спасает не вода, а бумага. А теперь вернемся… — Куят встал и начал рыться в своем открытом бидермейеровском секретере, — к ужасающему и темному делу Джаксы.
Когда дед повернулся ко мне опять, на нем были массивные роговые очки, и я почему-то вспомнил о дикарском обычае «боевой раскраски». Вертикально поставив на янтарной доске раскрытую записную книжку, он начал монотонно читать, не обращая внимания на знаки препинания:
— В пятницу, почти сразу же после получения известия об аресте Джаксы, я помчался вместе с Пфиффом в Берн к Арчи Крайтону, хорошему знакомому торгового атташе США, и попросил принять меня, сохранив секретность. До топ поры ни одна газета в Германии не сообщила об аресте в Южной Штирии всемирно известного клоуна, преждевременное опубликование соответствующей информации в заграничной печати могло бы затруднить всякое вмешательство, предпринятое для освобождения Джаксы. Исходя из этого, письмо с просьбой оказать немедленную помощь Джаксе Арчи послал диппочтой. Он написал Чарли Чаплину в Лос-Анджелес, журналистке Доротти Томпсон в Бернар-Вермон, мистеру Колипгби, главному администратору цирка «Барнум энд Бэйли» в Нью-Йорк-сити, писателю Герберту Георгу Уэллсу в Лондон, Румянцеву — он же Карандаш — в Госцирк в Москву, де ла Бару, председателю Международного объединения цирковых артистов в Париже; Колингби должен был мобилизовать американский профсоюз актеров и цирковых работников, де ла Бар — связаться с немецкой организацией цирковых артистов…
— Да, черт возьми, ты проявил активность, дед.
— Я подумывал также о Гроке.
— Который выступил перед Гитлером и…
— Именно поэтому, друг мой. Я думал о том, что, лишь только нацисты объявят об охранном аресте Джаксы, надо немедленно выразить протест, согласовав свои действия.
— По-твоему, это охран-ный арест?
— У них все одно: перлюстрация, обыск, полицейская акция, предварительное заключение, охранный арест. Я хотел также посетить в Берне немецкого посланника Кёгера, я с ним знаком. Знаешь, что он рассказал мне еще в марте по секрету? Доктор Джузеппе Мотта, который энное количество лет был начальником политического департамента, министром иностранных дел Швейцарии, набожный католик из Тессина, человек, который пять раз избирался президентом страны и в последний год также… словом, Мотта просил Кёгера передать фюреру и рейхсканцлеру от него лично, что он восхищен тем, с какой бережностью, да, береж-ностью тот включил Австрию в состав рейха. Строго доверительное сообщение о строго доверительном сообщении. Вижу, тебя это не слишком удивляет… Кёгер родом из Бадена, учился в базельской классической гимназии, не прочь поболтать на базельском немецком, что очень помогает ему в личном общении с высшими швейцарскими чиновниками. Недавно я опять встретил его на открытой веранде бернского «Бельведера», выбросил руку вперед и прорычал в знак приветствия «хайльгитлер». Ему это пришлось явно не по вкусу, и он ответил: «Добрый день, господин Куят, как делишки?» — Дед вяло хихикнул. — Но сколько бы Кёгер ни маскировался под благонамеренного бюргера, взращенного на классических традициях, он ничем не может помочь. Все его атташе — ярые нацисты. Поэтому я решил… — Теперь дед, а не я принялся расхаживать взад и вперед, он ходил по зеленому майсурскому ковру бесшумно, с какой-то вялой грацией, от курительного столика до загадочной картинки, на которой в зависимости от расстояния был виден то символ смерти — череп, то женские тела, одно превращалось в другое и vice versa[185]. Не знаю уж, намекал ли Куят на эту картинку, но, во всяком случае, он сказал:
— Вот видишь, все дело в расстоянии. В кабинете, в башне, я могу кое-что предпринять, но далеко не все… поэтому я решил на следующий день после моего семидесятилетия поехать в Берлин — столицу Пруссии, туда, где стояла моя ржавая колыбель. — Отвернувшись от меня и повернувшись к загадочной картинке, Куят встал навытяжку и угловато-вялым жестом воспроизвел так называемое «римское приветствие». Это приветствие по-ребячески тщеславные итальянские фашисты как-никак почерпнули из истории Древнего Рима; что касается «новых германцев», подражавших им во всем, то у тех оно выглядело несравненно более неуклюжим и наглым.
На повернутую в профиль тюленью голову деда падали блики от светящегося янтарного столика; кончик его пушистых усов торчал из-за щеки, и, когда Куят заговорил опять, так и не опустив выброшенной вперед руки, ус шевельнулся.
— Я не испытываю страха смерти, но знаешь, чего я боюсь? Я боюсь быть за-му-чен-ным-до-смер-ти. Вот, что меня пугает, несмотря на мои семьдесят лет. А они установили за мной слежку.
Там наверху Сабо опять поставил пластинку, и до нас донесся бархатный тенор, исполнявший начало баркаролы, внезапно голос оборвался. Наконец-то Куят опустил руку.
— Камерный певец Рихард Таубер, пять лет назад его еще носили на руках в Берлине. А потом он должен был бежать в Лондон.
— Кто установил за тобой слежку, дедушка?
— Нацисты, — Куят грузно опустился в кожаное кресло, — прошлым летом я случайно выглянул из башни и увидел электромонтера телефонно-телеграфного узла, он карабкался на своих «кошках». Я заметил, что он долго проторчал на одном из столбов, на которых протянута телефонная линия от тартарского почтамта к Луциенбургу. На следующий день я случайно увидел того же самого человека на том же самом месте. Еще через день опять. Мне показалось подозрительным, что этот тип все время трудится один, и я решил посмотреть на него через свою старую стереотрубу; в верховьях Шингу я когда-то наблюдал через нее индейцев племени шаванте, безобидных людоедов. И кто же предстал передо мной во всей своей красе? Увы, не безобидный людоед, а нацист из Давоса.
— Ты его знаешь?
185
Наоборот (лат.).