Зайцем выскочил на финиш Бобынин. Вслед за ним ленинградец — шагов на десять всего позади. Мало, невозвратимо мало сумел выиграть Костик, но винить его было не за что: Иван увидел, как он, проехав створ, припал к сосне, коротко дыша раззявленным ртом, плечи его судорожно поднимались и бессильно опадали. Он отталкивал протянутую кружку витаминного напитка просто потому, что от непосильной усталости словно разучился пить.

Загребая палками чуть не по метру сверкающего наста, нёсся в подъём Рыбаков. Уходил, на глазах уходил от Акинфова. И вдруг там, на вершине, раздался многоголосый крик. Туда побежали люди, припустил невесть откуда возникший Быстряков.

Через несколько мгновений он подковылял к Ивану на одной лыже, неся в руке обломок другой, но иного цвета.

— В дерево въехал, тетеря. Вот — менять пришлось Акинфов ходко пошёл.

— Быват, — ответил Иван. — Быват, что и медведь летат. Когда с горы падат.

— Теперь тебе, Фёдорыч… — начал было Быстряков, но осёкся под взглядом Ивана. Нагнулся отстегнуть крепление.

«Секунд сорок если проиграет… — подумал Иван, — даже, леший с ним, минуту… я вытяну. Ну, а больше… Если больше, — сказал он себе, — придётся вытягивать тоже».

И пошёл разминаться. Навстречу катил Тимоша Федотов, его будущий соперник.

— От тебя, дядя Ваня, не удерёшь, — сказал с улыбкой.

— Ты длинноногий, — отозвался Иван.

И не испытал к сопернику ни злости, ни хотя бы неприязни, которую в такой момент надо бы поднакопить, поскольку она — тот огонёк, какому бежать по твоим жилам, словно по шнуру, к взрывчатке последних, когда понадобится, сил. Злости не было. Перед закрытыми глазами плавали розовые, жёлтые, фиолетовые круги.

Акинфов уже спешил по прямой, тянул руку с палкой, висящей на запястье в петле, чтобы пихнуть в плечо готовно пригнувшегося Федотова. А Рыбакова не было видно и в начале спуска. Федотов широко скользнул вперёд, толкнулся, шагнул ещё шире. Подолгу ехал на одной лыже — максимально использовал накат. Иван Мельком подумал, что так ходят финны, им это свойственно. А Тимоша — карел, близок им по крови и по характеру; может, оттого экономна техника тамошних лыжников, что сеют они свой хлебушек на бедной супеси среди бесчисленных валунов. И ещё он заметил, что лыжи Федотова больно легко бегут по ровному: на подъёмах должны бы отдавать. Мысли его были сейчас мимолётны, но чётко фиксированны, как электрические импульсы. Однако от нетерпения, от досады, что Рыбаков опаздывает, лицо его горело. Такой настрой, впрочем, был лучшим для эстафеты, где стегать надо без продыха, и соображать — тоже без промаха и вмиг. Иван ощущал себя пружиной, но, приобернувшись, только и мог смотреть, — не в силах помочь, хоть пяться навстречу, — как стремился к нему Рыбаков.

Ощутил позвоночником не тяжесть ладони, лишь жар её.

На середине подъёма Быстряков крикнул:

— Одна двадцать!

Восемьдесят секунд. Десять километров. По восемь секунд надо было взять на каждом километре. Отыграть у Федотова. Это почти невозможно. Но Иван не подумал, возможно, нет ли. Только одно: восемь секунд на километре.

Он знал наизусть это кольцо. Лыжня летела под ноги. Не глядя вокруг, по рельефу точно определял, где он, сколько пройдено. Длинный пологий тягун — это от третьей до четвёртой версты. Вниз и под прямым углом направо, где рядом еловый корень крючком — пятая верста.

Он рассчитывал увидеть Федотова примерно на восьмом километре — на подъёме метров в пятьсот длиной. Если увидит, надо подобраться поближе. Но за здорово живёшь Федотов лыжню не отдаст. Он прибавит. Он ведь на десять лет моложе. Держаться же за ним бессмысленно: даже если в конце концов Федотов пропустит вперёд, то намертво зацепится следом до финишного броска, где его шансы выше —¦. там спуск, а лыжи у него скользят лучше.

И тут Иван догадался, чем взять соперника. Чем огорошить, чтобы лыжню уступил сразу, а опомнился не вдруг. Требовалась неожиданность, Иван её придумал, но нужен был и участок, на котором появление Ивана окажется внезапным, а это самое трудное: Тимоша-карел лопатками чует шелест чужих лыж.

Значит, так. Если увидит его Иван на восьмом километре, то не на подъёме надо обходить. Хоть на подъёме и сподручней, Тимошины лыжи там наверняка «стреляют», у Ивана держат надёжно. Там требуется лишь сократить разрыв, оставляя интервал — в расчёте, что, трудно справляясь с ледянкой, Федотов опасности не заметит.

А за вершиной — спуск. Его, ничего не поделаешь, надо пройти с Тимошей вровень. Толкаться, как можешь, одолевать торможение. Дальше равнина, голое место, там лес кончается. Там ветер. Там ветер в ушах, потому что тебя выносит со спуска. И там — козырь на стол.

Всё сбылось, как и задумал. На подъёме бедняга Федотов косолапил «ёлочкой»: слабо держали его голубые «Ярвинены» — шаг вперёд, полшага назад, КПД ниже, чем у паровоза. Рубашка на спине из салатной стала хвойного цвета.

С каким, верно, облегчением вздохнул Иван, когда выбрался наверх! Низко присел, зажав палки под мышками, и сладостно полетел. Чуял ноздрями, ласковый хищник, и за это любил беззащитную дичь.

Подбежал совсем близко — чуть было носком своей лыжи не стукнул по чужой голубой пятке. И выкрикнул что было сил словцо, которому научил его знаменитый Ханнес, Ваня Колехмайнен.

— Латуа!

Этот клич для карела был неожидан. Иван потребовал лыжню на финском языке.

Федотов шарахнулся вправо — уступил магистраль.

Теперь — уходить. Уходить на прямике, уходить на тягуне, опять на прямом и на крутом подъёме. Чего бы ни стоило — оторваться и удержать разрыв до ельника, до закрытого поворота. Скроется Иван в лесу — Федотов, возможно, дрогнет сердцем. Надо, чтобы именно сердцем дрогнул — сил он пока не растратил.

Но до поворота надо ещё добежать.

Сперва зачугунела левая нога. Потом икра правой налилась свинцом. Он их не чувствовал, шёл на одних руках — одновременным бесшажным. Грёб, грёб. Сознание отливало, приливало и отливало вновь. Он грёб, как в лодке, когда плыл по Язьве-реке в райцентр, везя в школу братишек, сестрёнку, деревенскую ребятню. Нот, он грёб сейчас не в Усть-Язьву, не к устью, а к истоку, грёб против течения, по тяжёлой предзимней воде, берег же был окован ледяным припаем, и не было мочи грести, а надо. А в лодке были Козодой, Бобынин и Рыбаков, и он их вёз. Сознание уходило и приходило. В лодке за его спиной был его сын Сашка, Иван его не видел, но знал, что Саша здесь, за спиной. И бил вёслами.

Позже, когда вспоминал о случившемся, ему представлялось, что темнота выросла перед ним подобно забору, незнамо откуда возникшему поперёк лыжни, и ударившись о забор, он упал.

Он не поверил, что это был гравитационный шок: кровь отхлынула от мозга в расширившиеся от ломовой работы сосуды рук и ног.

Его сбросило с лыжни, ударило о сосновый ствол и снова кинуло, вернуло на дорогу. Лес выручил его, как выручил бы другой такой же лес, росший по берегам Язьвы, которая впадает в Вишеру, Вишера же — в Каму, и все они текут в него, Ивана Одинцова.

Люди с финишной поляны увидели возникшую со слепым лицом, с раскинутыми руками, словно распятую на бронзово-зелёно-голубом гигантскую фигуру в алом свитере и по обочинам устремились навстречу. Но лыжник, как два топора, махом обрушил обе палки, и его понесло под уклон, шатая и швыряя, и как только он сумел угодить аккурат в створ и, падая ничком, свалить грудью, протащить за собой древко полотнища с надписью «финиш», этого никто не мог понять, всё объясняли исключительно спортивным счастьем, так и не изменившим Ивану.

Гонщик ленинградской команды Федотов, прикативший следом, бросился к нему, приподнял и опустил — Иван был слишком тяжёл.

Санитарная машина взрёвывала за спинами толпы, милиционеры расчищали путь. Ивана несли на брезенте Козодой, Бобынин и Рыбаков, согнувшийся в три погибели, чтобы идти вровень с Бобыниным. Плача в голос, бежала рядом Нелли Одинцова.

Иван пришёл в себя вечером. Нельку пустили к нему, она принесла апельсины.