Он потеснил Томку подальше от общественности.

— Не проспалась?.. Постой… — принюхался. — Портвешок? С ним?

— С вами.

— Ну, всё! Прощайся с мастерским значком! И с комсомольским! Хана тебе, Лукашёва!

Томка вызывающе улыбнулась:

— Какие у вас, Семён Павлыч, выражения, стыдно слушать.

— Пошла прочь. — Он заступил ей дорогу. — Погоди, погоди, погоди! Много выпила-то? Да я вижу, что самую чуть! Для куража! Это-то никто не знает, это умрёт промеж нас с тобой! Пробежишь за милую душу, боже мой!

Лыжным ботинком она отвела с пути его подбитый мехом сапог.

— Стой! Себя не жалеешь, меня пожалей, старика! Сколько я для тебя сделал, а ты за что меня под монастырь? Я же человек, у меня семья! «Москвича» мечтал взять для сына, улыбнётся теперь «Москвич»! Э-эх…

И кинулся разыскивать запасную — Данилову. Но вернулся.

— Хахалю твоему, учти, тоже хана. Это тебе Теренин говорит.

— Тронете… — Томка тряхнула гривой, точно пламя взметнулось: — Вам не жить.

За стеной вопил магнитофон: «Жил да был чёрный кот за углом, и кота ненавидел весь дом…» В соседнем номере жили Козодой, первый номер эстафетной команды, и молодой Рыбаков, номер третий.

Музыка раздражала Ивана.

Вообще-то он любил радио. С тех давних пор, как однажды пришлось ему шлёпать на лыжах в райцентр, чтобы обменять кругляши мороженого молока у эвакуированных на какую-нито одежонку для младших братьев и сестры. И у тётки Матрёны, жившей при исполкоме, где служила она техничкой, увидел на стене картонную тарелку репродуктора. Дома-то, в глухом углу, радио имелось только в сельсовете, туда бабы бегали слушать сводки Информбюро. На городской же квартире Матрёна воткнула штепсель в дырки, и комната огласилась музыкой: бывали, оказывается, передачи специально для детей.

Из детей Иван давно вырос: взрослый мужик, четырнадцать сравнялось. У матери на молочной ферме работал водовозом, летом косил — ему трудодни, палочки писали. Бабам помогал на лесоповале — тоже кусок в семью. Но у тётки перед репродуктором он сел тогда и сидел, как маленький, зачарованный сказкой про табакерку, в которой жили мальчики-колокольчики и дядьки-молоточки, их погонялы.

На другой день тётка удачно обменяла девичью кофтёнку, почти ненадёванную, на две пары чулок в резинку, а главное, на пару вполне крепких башмаков, впору Федьке, а если набить пакли в мыски, то и Лёшеньке сгодятся, который, когда растает снег, должен был бы сидеть на печи.

Ивану бы поторопиться засветло домой, но он нарочно провозился, покуда не засинели ранние сумерки. Тётка сказала: «Чего уж, ночуй!» Этого он и добивался. В шесть часов, а по московскому времени значит в четыре, после бесконечного, как показалось Ивану, перерыва, началась передача для детей. Эх, как пели! «Закаляйся, моя шпага, в поединках и борьбе, чтобы храбрость и отвага были слугами тебе…» Какими перекорялись лихими, чёрт им не брат, голосами: «Где здесь улица Старая Голубятня?» — «А вы по ней едете, сударь!» — «А где здесь дом господина де Тревиля?» — «А он перед вашим носом, сударь!» И опять пели: «Трусов родила наша планета, всё же ей выпала честь! Есть мушкетёры, есть мушкетёры, есть мушкетёры, есть!» С такой песней хоть на танки с гранатой, хоть на самолётный таран.

С тех пор и полюбил радио. Когда выпадала возможность, за любимым делом слушал новости, беседы, марши, стихи, даже симфонии. Но сегодня по непонятной причине его мучил этот «Чёрный кот, тра-ля-ля», а Козодой и Рыбаков за стеной ещё подпевали, перекликаясь, натягивая, видно, амуницию. Иван хотел было стукнуть в стенку кулаком, чтобы они там потише, но решил, что не стоит. Они были с ним в одной команде, и коли подобная оглушительная чепуха отвлекала их от предстартовой тревоги, то и пусть.

Неприятно лишь, что к нему самому привязался «Чёрный кот»: зудел в ушах мушиным зудом и в автобусе, и на Уткусе.

Иван всем произвёл смазку лыж сам, доверил помогать только Костику Бобынину, второму номеру. Мазали в расчёте, чтобы держало: лыжня была леденистая. Минус четырнадцать держались, похоже, надёжно. «Все на равных», — только и сказал Бобынин. «Оно и лучше», — отозвался Иван.

В палатке натопили до того, что времянка отсвечивала оранжевым. Крепко и остро, как спиртом, пахло свежими опилками. Голый до пояса Козодой неторопливо заводил шнурки за блочки ботинок.

— Давай-ка не тяни… кота за хвост, — поторопил Иван.

— Ваша уверенность, товарищ начальник, окрыляет наш дружный квартет, — ответил Козодой, немного кривляясь, должно быть, от волнения. — Под вашим предводительством мы сметём все преграды.

— Ты гляди, главное, чтобы палку на старте не вышибли, — напомнил Иван про старую вину. — А то ведь знаешь… вобьют, и корни пустит.

Козодой смолчал — видно, разозлился. Что и требовалось. Первому номеру надобен такой настрой, чтобы всех, кто стартует рядом, враз распихать. А если кто прорвётся вперёд, в спину тому хотелось вгрызться.

Иван всё проделал правильно. И стартом остался доволен. Когда по отмашке флага разноцветная орава ринулась вперёд, быстро сужаясь клином, Козодой прямо-таки пробуравил её, на подъёме его спина в красной рубашке с белым номером оказалась второй. Первый на магистральную лыжню вымахнул туляк в синей рубахе. «Этого он должен съесть», — спокойно подумал Иван.

Покатил разминаться Костик, споро, часто толкаясь.

Игорь Рыбаков прилежно бегал вокруг палатки.

Но что-то было Ивану не по себе, тяжко в груди и трудно глотать. А когда закрывал глаза, за веками в розовой мгле наезжали друг на друга неясные радужные кольца. Он понимал: это от солнечных лучей. Когда ты в форме и полной готовности, все чувства обострены, и зрение в том числе. Он твердил себе, что он в хорошей форме, и те, кто за него голосовал, в нём не ошибутся. Однако мешал мушиный зуд в голове: «Говоря-ат, не повезёт, если чёрный кот дорогу перейдёт…» Да хрен с ним, с котярой. Одинцову не изменит одинцовский фарт.

Одинцов медленно двигался вдоль каната ограждения — с закрытыми глазами, никого не видя, в том числе своей жены, стоявшей возле самого каната. Нелли Одинцова смотрела на него и всей душой желала ему удачи. Если ему удача, у них всё наладится. Так она загадала. И от опасения, что не сбудется, была бледна.

А на неё смотрела Томка и любовалась: брови соболиные, глаза серые — бескрайние, бездонные. Вот какие жёны под стать выдающимся людям. А что она — рыжая, конопатая, неотёсанная? Но если в ней сейчас зародыш новой жизни, она себя не пожалеет, чтобы почке той распуститься и расцвести.

За звоном в ушах Иван не вдруг услышал подлинный шум — поляна встречала двоих летящих со спуска. Козодой был на пятках у ленинградца и обогнал бы его, не будь то на горе, где их несло с одинаковой скоростью. На короткой финишной прямой ленинградец ходом подкатил к сменщику, нетерпеливо ёрзавшему лыжами, и толкнул его в плечо, а Козодой, вытянувшись из-за чужой спины, едва дотронулся до Бобынина. Но тот с маху ударил палками в снег — кажется, даже подпрыгнул, — и опередил второго ленинградца.

Гонщики остальных команд подошли не скоро — минуты через две.

Иван поискал и нашёл взглядом Рыбакова:

— Пора — разминайся.

— Хорошо, Иван Фёдорович.

— Константин убежит, а ты продержись. У них на третьем этапе Акинфов, это волчина. Но ты, Игорь, сейчас в большой силе. Вспомни, как у меня полсотни вёрст выиграл.

— Хорошо, Иван Фёдорович.

Повернулся, заскользил, ухнул под бугор, петляя между кустами. Старательный.

Подходили и подъезжали на лыжах разные люди, что-то спрашивали, советовали, предлагали, мешали, толклись, как мошкара, стараясь рассеять и даже развеселить, что им казалось полезным, или настроить на боевой лад, на что они считали себя способными. Иван, обычно шугавший от себя публику, сейчас молчал, возвышаясь над нею крупным широким лицом, кирпичным под белым вязаным шлемом. Его безучастное молчание обижало некоторых больше, нежели прежняя грубость.