…— А что-то у тебя, товарка, на шее, под самым под ушком? — с ехидцей пропела Антонида, когда Томка вернулась утром в свой помер. — Неосторожно. Местечко-то видное.

— Антонида, — сказала Светка, — не жилься, у тебя тон есть, давай замажем?

— Спешу и падаю. Он французский, знаешь, сколько стоит?

— Раскудахтались. — Томка расстегнула воротник и под него живописным узлом повязала газовую косынку. — Сойдёт?

— Всё равно видно.

— Плевать. Пусть завидуют.

Только бы сбылось.

На одном из этажей гостиницы дежурная услышала крик.

Орал Иван Одинцов. Он метался по номеру, в котором жил Быстряков, и номер сотрясался от грохота Ивановых сапожищ, от шаляпинских раскатов его голоса. Павлик Быстряков съёжился в углу дивана, тугой галстучек придавал ему полузадушенный вид.

— Остервенели вы все?! — гремел Иван. — В гроб меня загоняете? Рано, я ещё на ваших поминках погуляю! В эстафету, видите ли, им не гожусь! А как вы там без меня обгадились? И вас в ваше носом тыкали?.. Кого на последний этап намечаете — может, Козодоя? Или пацана Игорька? А вы их проверяли всерьёз — за кордоном? Вот проверьте, и, если докажут, я им сам в ножки поклонюсь: валяйте, ребята, вам жить, а мне помирать! В общем, Пашка, ты меня знаешь, я от своего не отступлюсь, я правду найду, хоть ты об стенку бейся!

Дверь без стука распахнулась, и на пороге — во всей красе и грозе, подобный официальному портрету в раме в полный рост — предстал Валерий Серафимович Сычёв.

— Что за шум, а драки нет? — спросил с начальственной шутливостью, но тотчас, со свойственной ему быстротой реакции оценив положение, по обыкновению взял с места в карьер: — Это ты мне, Одинцов, здесь буянишь? Ты самовольствуешь? Видно, короткая у тебя память, что в команде ты до первого замечания! Так я тебе его и выношу! Покинь помещение!

Иван медленно к нему повернулся. Мгновение они стояли лицом к лицу, великаны, друг другу в рост: Одинцов с губами, разъезжающимися в ухмылке, и Валерий Серафимович, чьи брови, теряя свирепый изгиб, обретали форму коромысла.

— Ты кто? — тихо и даже мирно спросил Иван. — Ты тут что, Селёдкин?

Спорт от века щедр на прозвища. И здесь, на спартакиаде, если кого, даже из почтенных тренеров, однокашники называли Чума или Костыль, Размахай или, к примеру, Чепчик, это не обижало — напротив, напоминало о юности, поскольку в командах — как в дворовых компаниях: коль тебя прозвали, стало быть, признали. Однако клички Селёдкин это не касалось.

В институте физкультуры Сычёв слыл лыжником заурядным, зато прытким по общественной линии. Попал на глаза большому начальству, которое, дав ему маловажное поручение, умилилось: кинулся молодой человек исполнять его тотчас, бегом, прыгая через ступеньки, задел за медный прут ковровой дорожки на лестнице учреждения, растянулся, вскочил, исчез… Та лестница, в сущности, и вознесла Сычёва — и в аспирантуру попал, и на пост внештатного комсорга сборной.

В Финляндии, в Лахти, собрались на тренировку, а Одинцова нет: спозаранок ушёл в город. Автобус у подъезда, команда ждёт, руководитель ворчит, а как переживает, маясь у подножки, Валера Сычёв, представить невозможно. Но вот показался Иван, бежит, размахивает какой-то круглой жестянкой. Ему, видите ли, страсть захотелось солёненького, прочесал магазины и нашёл-таки нашу, тихоокеанскую — сельдь баночного посола. Кинул на сиденье, попросил Валерку, шутя: «Присмотри за рыбкой, чтоб не уплыла». Не оправясь от перенесённого потрясения, Сычёв и в лесу всё держал банку. А мороз стоял изрядный, Валера сунул руки в рукава, банку прижал к груди, она и примёрзла к меху лацканов форменного пальто. Насилу оторвали. Валерий чуть не заплакал. Так он и стал Селёдкин.

Но как Иван посмел сейчас напоминать о том главе делегации?

— Всё! — закричал Валерий Серафимович. — Конец моему терпению! Считай себя дисквалифицированным!

Зря он потянулся к Иванову значку заслуженного мастера спорта. Зря. Иван поймал сычёвское запястье, стиснул, точно клещами; другую же свою руку завёл за спину, пошарил на подоконнике чего потяжелее.

Быстряков обмер. Там, на подоконнике, стоял гранёный кусок малахита с укреплённой на нём посеребрённой эмблемой спартакиады. Весом кило в три. Такие сувениры преподнесли на память участникам гостеприимные хозяева. И Иван схватил этот «сувенир» не глядя, взметнул над головой. Павлик самоотверженно кинулся защищать руководителя. Но Иван лишь грохнул каменюку об пол. И отпустил жертву.

Весь в поту, с обвисшим коком, Валерий Серафимович рухнул на диван. Пружины издали жалобный стон, вслед за чем воцарилась тишина.

— Вот вы тут, — выговорил наконец Валерий Серафимович, — вы тут кричите, а п-потому, что думаете только о себе. А мы — о всех. Вот вы такой нервный, могли мы засомневаться в вас, если вы нервный?

— Мне чужого не надо. Если на собрании все голосовали, быть ли мне в команде, то пусть проголосуют, идти ли эстафету.

— Это что же, опять собрание собирать? — тоскливо спросил Павлик.

— Можете и по номерам пройтись, — огрызнулся Сычёв, — опрос сделать, а не просиживать тут штаны!

…— Опять в номере кавардак. Я не нянька — за вами прибираться.

— Вадим, вы почти вдвое моложе меня, почему вы беспрестанно брюзжите? У вас когда-нибудь бывает хорошее настроение?

Знал бы! Два дня назад получил Сельчук письмо от своей девушки. «…Я не люблю тебя, Вадик, мы чужие. Наверное, я тебя обижу, но ты очень похож на своего отца. Особенно когда он изрекает: „Да, был культ, но была и личность“. Я понимаю, я пишу жестоко. Однако спроси и себя: „Зачем она мне — с её капризами, с её стихами?“ Я знаю, ты будешь твердить себе: „Это меня не сломит“ — конечно, конечно, у тебя такая насыщенная жизнь. И на прощанье: Вадик!

Милый, не будь только серым, тусклым в деяньях
В закате, восходе, в жизни, короткой, как выстрел, мыслях.

Мои беспомощные вирши можешь пропустить и утешиться популярным: „Если к другому уходит невеста, то неизвестно, кому повезло“».

К другому. Вполне вероятно. К какому-нибудь бородатому краснобаю. Вадим вспомнил пляж в Феодосии: Нора лежала на надувном матрасике, он же загорал стоя, в спокойно-величественной позе, а по соседству два хиляка, бледная немочь, уместясь на рваном полотенце, спорили, перебивая друг друга, о микроклимате, макромире, квантах каких-то или кварках. «Нашли время и место, — улыбнулся Вадим своей девушке. — Обгорят и до конца отпуска будут скулить в постельках». — «Вадик, Вадик, — с непонятной тоской отозвалась Нора. — Да ведь они счастливые». Он только пожал плечами. Разбежался, ринулся в воду, вспорол её, размашистым кролем пошёл к дальнему бую, за который заплывать возбранялось. Пока плавал, Нора успела познакомиться с хиляками, слушала, точно загипнотизированная, как один декламировал: «Прощай, лазурь Преображенская и золото второго Спаса…» Вадим бросил: «Пойду займу очередь в столовую». Обед остыл, когда она явилась. «Ты хоть знаешь, что он читал?» — «Когда я ем, я глух и нем», — отшутился Вадим. «Пастернака». — «Не произноси при мне эту фамилию». — «Ох, Вадик, ну, Вадик! Скажи ещё, что он аполитичен и чужд народу». — «И скажу: „Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?“» — «В газете вычитал. В доносе». — «Этот, как ты выражаешься, донос подписали ведущие писатели». — «…„Но продуман распорядок действий, и неотвратим конец пути. Я один, всё тонет в фарисействе. Жизнь прожить — не поле перейти“. Ты прав, я бездарна, как можно осмелиться рифмовать, если рядом звучит такое!» — «Каждый волен выражать свои чувства, — утешил он её. — Всестороннее развитие личности…» — «Вадик, сменим тему. Чокнемся компотом за твоё великодушие».

Вот и отплатила за великодушие. За терпение. За любовь. Нанесла удар ниже пояса. «Жизнь прожить — не поле перейти». Что знала она, прогуливающаяся по жизни, как на каблучках по улице Горького или во вьетнамках по феодосийскому песочку, о его отце?