Изменить стиль страницы

– Тебе не понравилась башня? – спросил Ирод. – Жаль. Мне так хотелось увековечить в ней память о нашем общем друге, к которому и ты, насколько мне известно, питал добрые чувства.

– Тебе удалось это сделать, – успокоил Ирода Николай. – Ты не только увековечил память об Антонии, но и свою тоску о нем.

Они подходили уже ко дворцу Гиркана и стоящему по соседству с ним дому отца Ирода Антипатра, где теперь жил со своей рабыней-италийкой Ферора, когда Ирод сказал:

– Моя следующая задумка состоит в сносе этого дворца и дома моего отца и строительстве на их месте нового дворца. Уж в этой-то постройке я постараюсь упрятать свою тоску так глубоко, что ее никто не заметит.

– Дом отца ты можешь снести, он обветшал и того гляди развалится, – сказал Николай. – А вот дворец Гиркана я бы не стал сносить, в нем чувствуется время. К тому же он стоит в самом центре Иерусалима, и если ты снесешь его, тебе придется перестраивать весь центр заново, что потребует больших затрат. Найди для строительства своего дворца другое место.

За обедом, данным в честь прибытия в Иерусалим ученого сирийца, Николай Дамасский, улучив минуту, наклонился к Ироду и шепнул ему на ухо:

– За время, что мы не виделись с тобой, ты заметно переменился. В Риме я познакомился с человеком, который несмотря на все испытания, выпавшие на его долю, был уверен в себе, знал, чего он хочет, и уверенно двигался навстречу поставленной цели. Сегодня ты достиг всего, о чем простой смертный может только мечтать, но в глазах твоих я вижу не торжество победителя, а скорбь страдающего человека[289].

Ирод смутился. Ему не хотелось обсуждать с гостем свое состояние. Он был просто рад приезду Николая Дамасского и рассчитывал, что теперь в его жизни если не все, то многое переменится в лучшую сторону. Одно лишь тревожило его: захочет ли этот человек поселиться в Иерусалиме или вернется в Рим? Ирод прямо спросил его об этом. Николай, улыбнувшись, ответил:

– Вопрос не в том, захочу ли я поселиться в Иерусалиме; вопрос в другом – захочешь ли ты видеть меня жителем твоей страны?

Ирод благодарно пожал руку гостя.

– Почту за честь называть тебя моим земляком, – сказал он. – Ты послан сюда самим Предвечным.

– Скажем проще: меня прислал сюда Цезарь, – поправил его Николай. – А потому, если у тебя нет возражений, предлагаю поднять кубки во славу Цезаря.

5

Из рассказов домашних и дворцовой челяди Николай Дамасский довольно скоро понял причину скорби Ирода. Причина эта показалась ему столь ничтожной, что он не придал ей значения.

– Ты царь, – заявил он Ироду, – и ты вправе поступать не только с членами своей семьи, но и с целым народом так, как сочтешь нужным. Судить тебя вправе одни только боги – никому другому, даже тебе самому, непозволительно это делать.

Ирод никак не отреагировал на слова ученого сирийца. Тот, однако, истолковал молчание Ирода как его согласие с ним и принялся развивать свою мысль:

– Я вовсе не хочу сказать этим, что цари в отличие от простых смертных лишены человеческих слабостей. Но даже слабости царей проистекают не от их несовершенства, а даются им свыше как испытания их способности управлять судьбами многих. То, что предопределено богами, обязательно осуществится, и тот, кому в предсуществовании предназначено стать царем, станет им.

Для этого, однако, продолжал Иосиф Дамасский, цари и сами должны уподобится богам. С этой минуты Иосиф Дамасский сел на своего излюбленного конька и стал с жаром, как если бы речь шла о людях и делах, которые он близко и хорошо знает, рассказывать о Лугальзагеси[290], «Законнике Билаламы»[291], своде законов Хаммурапи[292], Драконе[293] и других царях и законодателях древности.

6

С приездом Николая Дамасского жизнь Ирода переменилась. Трудно сказать, что именно стало причиной этой перемены, – то ли рассказы сирийца о давней истории, то ли его убежденность, что царями люди становятся не случайно и даже не в силу династического наследования, а только и исключительно по воле бессмертных богов, которым лучше ведомо, кто из смертных достоин возвыситься над другими смертными и править ими, а кто нет. Как бы там ни было, но Ирод стал деятелен, энергичен, брался сразу за множество дел, и все у него получалось.

В самом центре Иерусалима он выстроил огромный каменный театр на манер театра Помпея в Риме с полукруглой орхестрой и зрительным залом на двадцать тысяч мест. По примеру римлян, он набрал труппу из рабов, а для первой постановки избрал трагедию Еврипида «Медея». Во время премьеры Ирод сидел рядом с Николаем Дамасским в орхестре, страшно волновался и не выпускал из своих вспотевших рук ладонь сирийца. Когда же раб в маске Медеи стал читать знаменитый монолог:

О дети, дети! Есть у вас и город,
Теперь и дом – там поселитесь вы
Без матери несчастной… Навсегда…
А я уйду в изгнание, в другую
Страну, и счастья вашего ни видеть,
Ни разделять не буду, ваших жен
И свадеб ваших не увижу, вам
Не уберу и ложа, даже факел
Не матери рука поднимет вам.
О горькая, о гордая Медея!
Зачем же вас кормила я, душой
За вас болела, телом изнывала
И столько мук подъяла, чтобы вам
Отдать сиянье солнца?.. Я надеждой
Жила, что вы на старости меня
Поддержите, а мертвую своими
Оденете руками… —

Ирод вдруг разрыдался и выбежал из театра.

От внимательного взгляда Николая Дамасского не могло укрыться то, что все, что ни делал Ирод, он делал с какой-то горячечной страстью. Следом за театром он возвел в окрестностях столицы немыслимых размеров амфитеатр, где состязались лучшие поэты, танцоры и музыканты. При амфитеатре имелся зверинец, в котором содержались дикие животные из стран Азии и Африки, причем особенно много там находилось львов. Зверей на потеху публике, валом повалившей в Иудею из ближних и дальних государств, стравливали между собой, а чтобы удовлетворить вкусам особенно привередливых зрителей, искавших острых ощущений, на бой со зверями выпускали приговоренных к смертной казни преступников.

В разных городах Иудеи Ирод построил стадионы, на которых устраивались скачки квадриг, запряженных не только конями, но и слонами. В одиночных скачках, равно как в стрельбе из лука, Ирод сам принимал участие, и не было равных ему по искусству наездничества и меткости попадания в цель стрелы, выпущенной на полном скаку из лука.

По примеру греческих Олимпиад он установил общественные игры, которые постановил устраивать раз в пять лет, и стал приглашать на эти игры атлетов со всех концов земли. В особом указе, изданном в связи с учреждением игр, говорилось, что каждый вне зависимости от своего происхождения и занимаемого положения, кто посмеет в дни проведения игр обнажить оружие, подлежит казни. Он же первый ввел щедрые вознаграждения не только победителям игр, но и атлетам, занявшим вторые и третьи места, чего никогда прежде не было и что впоследствии стало правилом при организации подобных игр в других странах.

Все эти начинания требовали огромных затрат, но Ирод не останавливался перед расходами. Более того: ему доставляло удовольствие обставлять все свои зрелища с особой роскошью, так что на обозрение публики выставлялись не только трофеи, добытые Иродом в предыдущих войнах, но и представлялись на всеобщее обозрения дарованные ему доспехи, принятые на вооружение в разных странах от Африки до Британии и от Испании до Индии.

вернуться

289

Здесь мы вплотную подошли к рассмотрению темы, впервые разработанной в иудаизме – теме страдания, и затем переосмысленной и углубленной в христианской этике как тема со-страдания. У нас есть все основания полагать, что Ироду в полной мере выпало испить горькую чашу страдания и вплотную приблизиться к состраданию, хотя в силу объективных причин ему и не удалось на собственном опыте постичь, что это такое. Собственно, Ирод стал тем человеком, в котором муки страдания, вступившие в противоречие с его царскими обязанностями, ускорили возникновение в недрах иудаизма зачатков христианства. Поскольку наш дальнейший рассказ будет посвящен главным образом Ироду-человеку, в силу сложившихся к концу I в. до н. э. обстоятельств поставленного властвовать народом, который относился к нему как чужеземцу и врагу традиционного иудаизма (чего на самом деле не было и не могло быть по той простой причине, что по вероисповеданию Ирод был и до конца своих дней оставался иудеем, с той, правда, существенной оговоркой, что иудеем он был не ортодоксальным, а творческим, ищущим), имеет смысл здесь кратко остановиться на сути понимания страдания и сострадания, чтобы читателям стало более понятно дальнейшее повествование и нам не пришлось вновь и вновь возвращаться к разъяснению деталей этих базовых составляющих христианской этики.

Прежде всего: страдание как претерпевание боли, горя, печали, страха, тоски, тревоги и т. п. было неведомо античному мировоззрению. Все известные нам философы древности истолковывали страдание как рок, насылаемый по прихоти богов как на отдельного человека, так и на целые народы, а стоики рассматривали страдание как порочную страсть, подлежащую преодолению (точно такого же взгляда на природу страдания придерживался и Николай Дамасский, полагавший страдание пороком, который человек способен вытравить из себя одним усилием воли). Иное значение обретает страдание в иудаизме. Здесь страдание рассматривается не как прихоть Бога, а кара, насылаемая Им на человека за ослушание Его повелений (вспомним историю изгнания из рая Адама и Евы за то, что те, вопреки предостережению Бога, отведали плода от древа познания). В Новом Завете страдание обретает новое качество: искупительная жертва Христа придает страданию значение залога будущего спасения человека, а самое страдание перерастает в сострадание к страдающему на кресте Богу, из которого проистекает заповедь любви к ближнему. Отношение к страданию и состраданию в различные века было различным. Так, средневековая христианская мистика рассматривала страдание как знак любви Бога к человеку: страдаешь – значит любим Господом (в России такими «любимцами» часто становились юродивые). С точки зрения Канта страдание имеет ограниченную моральную ценность: как долг человечности его следует культивировать, но само по себе страдание несвободно, пассивно, слепо, неразумно, а потому неморально. Шопенгауэр объявлял страдание основанием морали, видя в нем непосредственное проникновение в чужое «Я», и обнаруживает в слиянии страдания и сострадания тождественность всего сущего. У Шпенглера страдание выступает как критерий и содержание подлинной духовности: в этом смысле он говорит о тоске и страхе, живущих в душе каждого ребенка и истинного художника. Кьеркегор высоко ставил страдание и критиковал простестантизм за то, что тот отменил средневековый аскетизм и тем самым «облегчил жизнь» людям. Ницше ценил страдание как средство к достижению величия души, но крайне негативно относился к состраданию, из-за чего отказал христианству в праве на существование. «Христианство нуждается в болезни, – писал он в «Антихристианине», – примерно так, как греки нуждались в преизбытке здоровья». И пояснял свою мысль: «Христианство называют религией сострадания. Сострадание противоположно аффектам тонуса, повышающим энергию жизненного чувства, – оно воздействует угнетающе. Сострадая, слабеешь. Сострадание во много крат увеличивает потери в силе, сострадания и без того дорого обходятся». И далее: «В целом сострадание парализует закон развития – закон селекции. Оно поддерживает жизнь в том, что созрело для гибели, оно борется с жизнью в пользу обездоленных и осужденных ею, а множество всевозможных уродств, в каких длит оно жизнь, придает мрачную двусмысленность самой жизни».

вернуться

290

Лугальзагеси (XXIV в. до н. э.) – царь Шумера, политическими средствами объединил мелкие государства в бассейне Двуречья (будущей Месопотамии, территория нынешнего Ирака) с целью поддержания в порядке оросительную систему и увеличения сбора урожая.

вернуться

291

«Законник Билаламы» – один из первых в истории сводов законодательных актов, составленный в XX в. до н. э.

вернуться

292

Хаммурапи (XVIII в. до н. э.) – царь Вавилонии, составитель гражданских законов, состоящих из 282 параграфов, отличавшихся не только юридической точностью, но и литературными достоинствами.

вернуться

293

Дракон (VII в. до н. э.) – афинянин, вошедший в историю как автор правовых норм, отличавшихся особой жестокостью. Так, за кражу зерна, овощей и т. д. Дракон требовал предавать воров смертной казни. В то же время кодификация законов, проведенная при его непосредственным участии, ограничила произвол судебных приговоров.