«В 1929 году Клюев еще носил русскую рубашку, которая производила странное впечатление в сочетании с надетым поверх нее обыкновенным городским пиджаком и брюками, заправленными в сапоги с голенищами. Насколько верны рассказы о том, что еще до революции он являлся в таком наряде в самые шикарные рестораны Петербурга, я не могу сказать, ибо его об этом не расспрашивал. Он интересовал меня прежде всего как человек и художник, а не с точки зрения фольклора. <...> Может быть, в многочисленных наших беседах, когда он навещал меня или я бывал у него, я напрасно не проявил больше интереса к этой стороне его личности, но мне сдается, что, если я пользовался его доверием и дружбой, то это было главным образом благодаря моему человеческому, а не литературному отношению к нему. Этому доверию я был обязан тем, что позднее, уверенный во мне, он доверил мне рукопись своей поэмы, которую считал своим magnum opus,* [Главное произведение (лат.)] но опубликовать которую в России ему, разумеется, не разрешили бы. Уже впоследствии я узнал, что за границей сохранился только мой экземпляр поэмы, и я никак не думал, что настанет день, когда мне удастся исполнить данное поэту обещание напечатать эту вещь после его смерти».** [Первая публикация «Погорельщины» была осуществлена Г.П. Струве по экземпляру, принадлежащему Ло Гатто, в однотомном «Собрании сочинений» Клюева (Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1954)].

Более, чем другие поэмы двадцатых годов, «Погорельщина» обнажает красочную, изобразительную, «иконописную» манеру зрелого Клюева. Живопись, особенно древнерусская, была, как уже говорилось, одним из пристрастий Клюева, коему он отдавал себя подчас столь же увлеченно, как и литературе. Клюев неплохо рисовал сам – сохранилось несколько выполненных им набросков. Он дружил с известными художниками; его рисовали или писали маслом Л. Бруни, Ф. Бухгольц, И. Грабарь, Б. Григорьев, К. Соколов, В. Щербаков и др. Клюев неплохо знал историю мирового искусства, но любимым его художником всегда оставался Рублев. В 1921 – 1922 годах в Вытегре Клюев работал над поэмой, прославляющей древнерусских иконописцев; в ней немало превосходных строк:

Я хочу песнословить рублевские вапы,

Заозерье перстов под гагарьим туманом...

Живя в Ленинграде, Клюев часто бывал на выставках. Дошедшие до нас отзывы поэта о художниках и произведениях живописи отличаются и меткостью, и выразительной силой. В.А. Баталии, вспоминает, как он с другими студентами Ленинградского университета сопровождал Клюева в марте 1928 года на выставке «куинджевцев» (то есть Общества имени А.И. Куинджи; 1909-1931).

«В вестибюле его встретили Рылов* [Аркадий Александрович Рылов (1870-1939) – известный художник-пейзажист, в 1922-1928 годах – председатель правления Общества им. А.И. Куинджи; в 1920-е годы поддерживал отношения с Клюевым] и Власов** [Сергей Алексеевич Власов (1873-1942) – живописец-пейзажист. В 1920-е годы был дружен с Клюевым; некоторые из работ Власова озаглавлены строчками клюевских стихотворений: «В златотканые дни сентября...», «Явью сказочною, древней потянуло на меня...» и т.д.] – видимо, его давние знакомые. Сначала ходили по залам с большими картинами Власова («Власов – мой кум», – представил нам его Клюев). У картины «Невидимый Град» с изображением подводного «Града» с выходящей на поверхность озера звонницей, на которой женщина с исступленным лицом, распущенными волосами, озаренная зловещим пламенем, звонит в набат, Клюев остановился и сказал: «Не картина – видение. Провидит художник скорби Великого Града. Потому и бьет девица в набат: «Спасайтесь! Погибаем». И действительно было в картине что-то глубоко тревожное, может быть, мистическое.

У картины худож<ника> Жаба «Море» Клюев значительно произнес: «Пучина!» Море на картине было сумрачно, с нависшими над ним тучами. Необычайно чувствовалась его глубина-бездна: «Пучина!» Кто-то (очевидно, по контрасту цветовому) вспомнил «Девятый вал» Айвазовского. Клюев презрительно заметил: «Раскрашенный поднос».

И все другие «отметки» Н<иколая> А<лексеевича> у картин выставки поражали глубокой проницательностью и осведомленностью. Чувствовался во всем большой художник».

На выставке были представлены портреты самого Клюева, выполненные, в частности, Ф. Бухгольцом и В. Щербаковым, бюст работы В. Дитриха. В ленинградской культурной жизни 1920-х годов такое событие не могло пройти незамеченным. Историк литературы и критик В.Ф. Боцяновский, повстречав Клюева 28 марта 1928 года, записал в тот же день:

«В трамвае встретил Клюева. Поддевка. Особого фасона, конусообразная, деревенская шляпа. Высокие сапоги. Разговорились о портретах его на выставке Куинджи.

– Портрет Щербакова был бы ничего. Он большой мастер, писал меня не с натуры, а старался отразить мою поэзию. Несомненно, в картине чувствуется дух моих настроений, но все же это не все. У него не хватает решимости сделать иконописный портрет совершенно. Он иконопись знает великолепно и, конечно, мог бы сделать под старую новгородскую икону. Но что поделаешь? Сам говорит, что не решается. А вот бюст Дидриха <так! – К.А> – мне очень нравится. Он уловил и передал внутреннюю большую скорбь. Скорбь русскую, отражавшуюся в ликах времен татарского ига.

Собирается ехать в Полтаву.

– А вы? – спрашивает меня.

– Я в Житомир.

– А как там – дешево?

– Да. Я думаю жить в деревне.

– Хорошо бы, да дорого это теперь. Это не то, что раньше, когда все везде и всюду гостеприимно, радушно встречали. Теперь только и норовят, как бы обобрать».

На той же выставке 11 апреля 1928 года Клюев знакомится с семнадцатилетним Толей Кравченко, приехавшим держать вступительные экзамены в Академию художеств. В своих воспоминаниях (1977) А.Н. Яр-Кравченко рассказывает: «В 1928 году в зале <Общества> поощрения художеств, в Ленинграде, на улице Герцена, 38, была открыта выставка художников-куинджистов. Приехав издалека, я с жадностью рассматривал экспонированные там работы. Среди многочисленных зрителей я обратил внимание на пожилого человека с бородкой, в поддевке и сапогах. Сначала удивился, потом поразило, как он внимательно рассматривал рисунки, этюды и картины. Он смотрел, а вокруг него толпа. Все интеллигенция, люди искусства. Слышу, заговорил, да и как заговорил! Умно, осмысленно и толково. Я посмотрел еще раз на старика и пошел в следующий зал. Увидел прекрасные портреты Ф. Бухгольца. Среди изображенных артистов, писателей и поэтов был и человек с бородой. Вгляделся в надпись под портретом: «Поэт Н. Клюев».

К этому времени с группой зрителей в зал вошел и он. Я присоединился к идущим и оказался возле поэта. Рассматривая пейзаж, он склонился к этикетке, но, видимо, без очков не мог прочесть и обратился ко мне: «Вы не будете добры прочесть, что тут написано?» Я пробежал глазами и прочел вслух. Он поблагодарил меня, завязался разговор, и мы познакомились. Я сказал, что приехал поступать в Академию художеств. Он пожелал мне успеха, и мы пошли, продолжая осматривать выставку и обмениваясь мнениями. Долго ходили, устали и присели на диван отдохнуть; говорили об искусстве, литературе, он рассказывал о писателях, я завел разговор о Есенине, он прослезился, вспоминая о нем. К нам подошли две дамы. Клюев представил меня: «Вот молодой художник, знакомьтесь». Я назвал себя. «А это, – сказал Клюев, – жена Есенина, племянница графа Л.Н. Толстого, Софья Андреевна».* [В действительности С.А. Толстая-Есенина была внучкой Л.Н. Толстого]. – «Очень приятно». И я пожал протянутую мне руку. Осмотрев выставку, все пошли к Клюеву домой, на улицу Герцена. Это было началом нашего знакомства».

Знакомство обернулось дружбой, продолжавшейся почти шесть лет. В судьбе начинающего художника Клюев сыграл огромную роль: он ввел его в круг известных деятелей искусства, помогал ему своими советами; именно Клюев предложил ему называться Яр-Кравченко – под такой фамилией художник и вошел в историю советского живописного искусства. К А.Н. Кравченко обращены почти все стихотворения Клюева 1928-1933 годов, составившие неизданный сборник «О чем шумят седые кедры».