Актерство Клюева, его, так сказать, «бытовое стилизаторство» было вызвано, думается, не только его личными наклонностями; оно имело и общественные импульсы. Здесь чувствуется и протест «человека из народа», наделенного уязвленным социальным сознанием и повышенным самолюбием, и вызов, брошенный в лицо «господам», откровенная насмешка над ними. Аристократ «народного духа», каким хотел считать себя Клюев, возводивший свой род к самому Аввакуму, он тем самым как бы утверждал свое превосходство над подлинными аристократами (вроде Блока или А.Н. Толстого), имевшими за собой многовековую дворянскую родословную. Это можно рассматривать, с другой стороны, как изощренный эстетский эпатаж, как вывернутое наизнанку декадентство: намеренно выпяченное презрение к городской «толпе», не посвященной в тайны «народной» жизни. Клюев своеобразно перенимал модель поведения, бытовавшую «в городе» по отношению к деревне и в литературных или художественно-артистических кругах по отношению к «обывателям». Эта усвоенная им поведенческая стилистика и его творческая манера неуклонно сближались.
Заложенное в поэте актерство, его стремление к позе и розыгрышу явно стимулировали стилизацию как метод творчества. Стилизация в искусстве естественно связана с необходимостью деформировать, скрывать свой настоящий голос. Она граничит с мистификацией и легко может обернуться подделкой. Стилизация, как указывает современный исследователь К.А. Долинин, предполагает наличие «авторского аналитического «лукавства»». Такого лукавства не был лишен и Клюев– – человек и писатель, чье искусство заключалось (хотя и не всегда и не полностью) в умении использовать другие (например, фольклорные) тексты, мотивы, образы. Иногда эта особенность в нем становилась явной, бросалась в глаза. «Лукавую» сущность Клюева угадывали и современники. «Ведь вот иногда в нем что-то словно ангельское, а иногда это просто хитрый мужичонка», – проницательно заметил Блок в 1913 году. Десять лет спустя о «хитрости» Клюева упоминает В.А. Рождественский: «Одни говорили – «истинная народность», другие улыбались недоверчиво, а тот, кто поближе присматривался к поэту, видел глубоко запрятанные хитрые карельские глазки, а в олонецком говорке на «о» чувствовал некоторую подчеркнутость деревни и дикарства».
Облик Клюева-стихотворца отражает в основных чертах его человеческую натуру. Этот облик неоднороден, неустойчив, подвижен. Собственно, Клюев не был последовательным стилизатором: его поэтическая манера, подверженная разнообразным влияниям, постоянно менялась. Клюев не сразу научился говорить «по-народному», а впоследствии он весьма отдалился от стилистики «Лесных былей» и «Песен из Заонежья». В течение долгих лет Клюев упорно искал свой собственный поэтический голос. Но искал его часто не в себе самом, а в иных, уже до него возникших художественных системах, одновременно черпая и в новейших литературных течениях (символизм, акмеизм, имажинизм). Не удивительно, что в разное время Клюева охватывали сомнения в правильности своего пути, в своем поэтическом таланте. Мучительно переживал он, особенно в начале 1920-х годов, крушение мифа о Клюеве – народном поэте. «Как поэт я уже давно, давно кончен», – эти горькие слова в письме к Есенину вырвались у Клюева в год появления «Львиного хлеба», содержащего истинные шедевры его поэзии (и притом далекие от какого бы то ни было стилизаторства!).
«Он был слишком уж стилизован, – говорил о Клюеве (в беседе с В.Д. Дувакиным) М.М. Бахтин. – Поэт был настоящий. Хотя у него много было и фальши, стилизации... ломания было много. Он, например, изображал из себя в тот последний период, когда я его знал, – изображал из себя человека, якобы совершенно чуждого городской интеллигентской культуре. <...> На самом деле, конечно, он... таковым не был, таковым он не был, да. Он был в достаточной степени и интеллигентным, и... начитанным человеком, начитанным. <...> Он так это все подделывался под простого крестьянина, он на эти темы, по-моему, даже и не разговаривал. Я спросил его, он сказал: "Нигде не учился. У народа учился, по книгам учился". Вот он мне так сказал».
Нельзя обойти вниманием важное и справедливое уточнение, которое делает Бахтин: «Настоящий поэт». Это, бесспорно, так. Однако «настоящим», «подлинным» Клюев бывал не всегда. Он не притворялся и сбрасывал с себя маску, видимо, лишь в творческие минуты, когда писал или читал стихи. Это замечали самые разные люди – суждения некоторых из них приведены в этой книге. «Только слушая Кл<юева>, чувствуешь всю органичность его поэзии, глубину ее» (П.Н. Медведев). «Мне хотелось изобразить его таким, каким он бывает в тот момент, когда читает, когда он больше всего похож на самого себя» (П.Д. Корин).
В истории русской литературы Клюев останется не только мастером-стилизатором, но и выдающимся оригинальным поэтом. И в 1910-е, и в 1920-е годы им сложено было немало замечательных стихотворений, песен, плачей. Да и в области фольклорной стилизации Клюев добился большего, чем другие русские поэты, избравшие тот же путь. В своих поэмах 1920-х годов («Плач о Сергее Есенине», «Погорельщина») он блестяще совмещает, сливает воедино лирику и эпос. Можно утверждать, что с годами Клюев достиг высокого мастерства внутри созданной им художественной системы. Не потому ли, что она глубоко коренилась в его индивидуальных наклонностях, в его психологии, в его человеческом складе? Личность формировала характер поэзии.
Оценивая жизнь и творчество Клюева, следует постоянно помнить, что олонецкий поэт не был тем, за кого убедительно выдавал себя и кем его доверчиво считают поныне: посланцем «от народа», Гомером русского Севера, правнуком Аввакума и т.п. Он прежде всего – поэт-словотворец, создававший на фольклорной основе свой оригинальный лиро-эпический стиль. Да, он был талантлив, и ему удалось передать в своих лучших произведениях и обаяние народных песен и былей, и самобытную прелесть уходящей древней культуры (впрочем, сильно им переосмысленной), и богатство российского крестьянского языка. Но в Клюеве таился не абориген-самородок, а русский поэт-романтик, живущий мечтой о далеком идеале, влекущийся от прозаической современности к национальным древностям или экзотическому Востоку. На страницах этой книги неоднократно подчеркивалось, что Клюев не столько вышел из народной культуры, сколько пришел к ней, как бы воплощая своим творчеством идейные и художнические искания русского символизма (неонародничество, устремленность к мифу). Клюев не был носителем пресловутой «народной души», якобы выплеснувшейся в его песнях. Напротив: как и многие его современники, он сам пытался уловить, угадать эту «душу» и придать ей определенные очертания. В равной степени Клюев не был и ревнителем «древлего благочестия». «Благочестие», «фольклор», «народная душа» – все это рождалось из-под его пера, и притом в приукрашенном, эстетизированном виде. То же можно сказать и про «потаенное народное слово» (крестьянское, областное, сектантское), которое настойчиво искал и к которому обращался Клюев, желая усилить многозначительность, загадочность своей поэтической речи: «потаенное слово» происходило у него чаще от опосредованного, нежели от непосредственного знания. Клюев был весьма образован, начитан, интеллигентен (несмотря на все свои антиинтеллигентские выпады). А.В. Луначарский в одной из своих речей справедливо заметил, что «Есенин пришел из деревни не крестьянином, а в некотором роде деревенским интеллигентом. Но он прекрасно знал деревню, тонко передавал ее в поэзии...» Таков и Клюев. Его «рускость», как и Есенина, во многом книжного происхождения. Да и писал он отнюдь не «для народа», а для современного, весьма рафинированного, интеллигентного читателя. Свое «народное» искусство Клюев соотносил с художественным вкусом не жнецов и пахарей, а близких ему по своей эстетике литературных групп. Воспроизводя дух далекой эпохи, «аромат столетий», Клюев стремился приспособить его к культурным запросам своего времени (что, вообще говоря, закономерно для любой литературной стилизации, в том числе и фольклорной). Не случайно Клюев сам сравнил себя однажды с автором «Гайаваты»: «Я – олонецкий Лонгфелло». Точное и выразительное сопоставление!