«Признаю и преклоняюсь перед Советовластием как единственной формой государственного устроения, оправданной историей и прогрессом человечества!»

«Признаю и преклоняюсь перед партией, всеми ее директивами и бессмертными трудами!»

«Чту и воспеваю Великого Вождя мирового пролетариата товарища Сталина!»

Обязуюсь и клянусь все силы своего существа и таланта отдать делу социализма.

Прошу помилования.

Если же помилование ко мне применено быть не может, то усердно прошу о смягчении моего крайне бедственного положения. <...>

Все это спасло бы меня от преждевременной смерти и дало бы мне, переживающему зенит своих художнических способностей, возможность новыми песнями искупить свои поэтические вины.

Справедливость, милосердие и русская поэзия будут ВЦИК благодарны».

Судя по тому, что это заявление так и осталось в семейном архиве Клычковых, друзья Клюева воздержались от пересылки его по назначению. Трудно, кроме того, предположить, что в условиях нараставшего сталинского террора кто-либо из известных людей решился бы принять участие в судьбе поэта. Лишь некоторые москвичи отваживались пересылать ему деньги и вещи (В.Н. Горбачева, Н.А. Обухова, Н.Ф. Садомова).

Положение ленинградцев было еще более трудным. Ближайший друг Н.И. Архипов, уже попавший в поле зрения НКВД, не мог, конечно, позволить себе общение со ссыльным. Зато семья Анатолия, по утверждению его брата, не прекратила сношений с поэтом. «Анатолий жил в то время очень тяжело, сам нуждался, – вспоминал Б.Н. Кравченко. – Наш отец часто болел и по этой причине работал на низкооплачиваемых должностях, и, конечно, брат помогал, если случался у него заработок, прежде всего родителям. Николая Алексеевича не забывал тоже, исходя из своих скромных средств. Посылала Клюеву деньги, продукты и одежду и наша мать. В июне 1934 года пришел на ее имя от него ответ: «Получил перевод по телеграфу. Всем сердцем Ваш! <...> Прошу усердно написать письмо. Я посылал их несколько. 27 июня 1934. Это письмо-открытка хранится у меня». Б.Н. Кравченко сообщает далее, что в то время им были получены письма от Клюева для А.Н. Толстого, В.Я. Шишкова и В.В. Иванова – с просьбой о помощи. «Все трое прочли адресованные им письма и тут же вернули мне в руки, пообещав принять содержание письма к сведению». В октябре 1935 года Б.Н. Кравченко был призван в армию, и связь его с Клюевым, по его словам, «прервалась окончательно».

Анатолий же продолжал еще время от времени получать от Клюева весточки, но писать в Нарым или Томск сам не решался; это делали за него родители. Впрочем, благодарную память о своем друге и наставнике Яр-Кравченко сохранил до конца своих дней. «Н.А. не пишу по некоторым соображениям, – извещает он родителей 18 февраля 1935 года, – очень занят, напишите ему самые лучшие и дорогие слова. Он благословил мой жизненный путь великим светом красоты и прекрасного. Имя его самое высокое для меня». И 25 марта 1935 года (им же): «Н.А. прислал трогательное письмо, оно мне будет заповедано на всю жизнь».* [Наши личные встречи и беседы с А.Н. Яр-Кравченко в Москве в середине 1970-х годов отчасти подтверждают эти слова: воспоминаниями о Клюеве он делился скупо, но говорил о нем, хотя и волнуясь, с теплым и благодарным чувством].

Тем временем, в августе 1934 года, в Москве торжественно и шумно проходил Первый Всесоюзный съезд советских писателей, предназначенный, по замыслу его устроителей, завершить «консолидацию» литературы. Работа широко освещалась в советской печати. На открытии выступал М. Горький, председатель Оргкомитета, говоривший о «подлинном гуманизме революционного пролетариата» – «гуманизме силы, призванной освободить весь мир трудящихся от зависти, жадности, пошлости, глупости...». Из своего нарымского далека Клюев с напряженным вниманием читал материалы Съезда, втайне возлагая на «братьев-писателей» определенные надежды. «Оказывается, на съезде писателей упорно ходили слухи, что мое положение должно измениться к лучшему и что будто бы Горький стоит за это», – пишет он Н.Ф. Садомовой 5 октября 1934 года. И с горечью добавляет: «Но слухи остаются в воздухе, а я неизбежно и точно, как часы на морозе, замираю кровью, сердцем, дыханием».

Многократно выступавший на писательском съезде М. Горький действительно вспомнил о Клюеве, но, к сожалению, в ином контексте, назвав его в одной из своих речей певцом «мистической сущности крестьянства и еще более мистической "власти земли"». Н. С. Тихонов, посвятивший свой доклад ленинградской поэзии, вообще не упомянул о Клюеве, хотя умеренно побранил Безыменского: «Голый пафос его стихов и сила восклицательных интонаций составляли главное его оружие». Зато сам Безыменский, ничуть не смущаясь критикой, с прежним пафосом заострил свое слово против идейно и классово «чуждых».

«...В своей борьбе с нами, – запальчиво восклицал Безыменский, – классовый враг до сих пор использует империалистическую романтику Гумилева и кулацко-богемную часть стихов Есенина. <...> В стихах типа Клюева и Клычкова, имеющих некоторых последователей, мы видим сплошное противопоставление «единой» деревни городу, воспевание косности и рутины при охаивании всего городского – большевистского, словом, апологию «идиотизма деревенской жизни». <...> Стихи П. Васильева в большинстве своем поднимают и красочно живописуют образы кулаков, что особенно выделяется при явном худосочии образов людей из нашего лагеря. <...> И Заболоцкий, и Васильев безнадежны. Перевоспитывающая мощь социализма беспредельна».

В правильности последних слов Клюев мог убедиться на собственном опыте.

«Я в жестокой нарымской ссылке, – в полном отчаянии пишет он 5 октября 1934 года Н.Ф. Садомовой. – Это ужасное событие исполняется на мне в полной мере. За окном остяцкой избы, где преклонила голову моя узорная славянская муза, давно крутится снег, за ним чернеет и гудит река Обь, по которой изредка проползает пароход – единственный вестник о том, что где-то есть иной мир, люди, а может быть, и привет с родным гнездом. Едкая слезная соль разъедает глаза, когда я провожаю глазами пароход: «Прощай! Скажи своим свистом и паром живым людям, что поэт великой страны, ее красоты и судьбы, остается на долгую волчью зиму в заточении – и, быть может, не увидит новой весны!» Мое здоровье весьма плохое. Средств для жизни, конечно, никаких, свирепо голодаю, из угла гонят и могут выгнать на снег, если почуют, что я не могу за него уплатить. Н<адежда> А<ндреевна> <Н.А. Обухова. – К.А> прислала месяц назад 30 руб., это единственная помощь за последнее время. Что же дальше? Близкий человек Толя не имеет ничего кроме ученической субсидии. Квартира запечатана, и трудно чего-либо добиться положительного о моем жалком имуществе <...> Такова моя судьба как русского художника, так и живого человека, и вновь и вновь я умоляю о помощи, о милостыне. С двадцатых чисел октября пароходы встанут. Остается помощь по одному телеграфу. Пока не закует мороз рек и болот – почта не ходит. Я писал Ник<олаю> Семен<овичу> <Н.С. Голованову. – К.А.>. Ответа нет. Да и вообще мне в силу условий ссылки почти невозможно списаться с кем-либо из больших и известных людей. К этому есть препятствия. Вот почему я прошу переговорить с ними лично. В первую очередь, о куске насущном, а потом о дальнейшем спасении».

Глава 10

ТОМСК

Через несколько дней Клюева – неожиданно для него самого – переводят в Томск. «...Это на тысячу верст ближе к Москве. Такой перевод нужно принять как милость и снисхождение...» – замечает поэт в письме к Н.Ф. Садомовой 24 октября.

Верно. Но кто же помог Клюеву, кто оказал ему «милость и снисхождение» и продлил, в конечном итоге, его жизнь на несколько лет?

Существует несколько версий. Среди московских «радетелей» Клюева называют иногда М. Горького, иногда Крупскую... Маловероятно: эти люди уже не могли, да и не стали бы вступаться за Клюева – человека им во всех отношениях чуждого.