Анатолий Кравченко – последняя любовь Клюева, его неодолимая страсть. Любовные стихи, как и письма Клюева к Анатолию, говорят о вулкане неудержимых чувств, владевших поэтом: обожание, разочарование, ревность, терзание, гнев... «Ласточка моя светлая», «лебеденок», «мой песноглаз», «подснежник», «лосенок», «наследник души моей» – эти и многие другие ласковые слова, идущие от любящего сердца, читаем в сохранившихся стихах и письмах. Клюев по-матерински заботился о своем «лосенке», пытался предупредить его необдуманные шаги на житейском поприще, уберечь от опасных искушений и соблазнов. Он наставлял Анатолия в искусстве, воспитывал его художественный вкус. В одном из писем Клюев напоминает другу, что в течение шести лет утверждал его «путь в историю – в радужную страну живописи и поэзии».

Подобно Есенину, Анатолий стал для Клюева его духовным сыном, воспитанником. «Дорогое мое дитятко» – с этих слов начинаются письма Клюева к другу (тем же словом – «дитятко» – он называл и Есенина: «Рожоное мое дитятко...»). «Сладостный друг мой – дитя мое заветное и роковое!» – пишет Анатолию Клюев 10 мая 1932 года. «Томлюсь любовницей иль сыном – Не все ль равно?» (из стихотворения «Письмо художнику Анатолию Яру», 1932). Любовь к духовному сыну для Клюева – радость и источник вдохновения.

«...Ни одна минута, прожитая с тобой, – пишет ему Клюев 13 мая 1933 года, – не была нетворческой. Это давало мне полноту жизни и высшее счастье! Создавался какой-то таинственный стиль и времяпровождения, и речи, искусства и обихода. <...> В нашей дружбе я всегда ощущаю, быть может, и маленькое, но драгоценное зернышко чего-то подлинного и великого. <...> Вот почему вредно и ошибочно говорить тебе, что ты живешь во мне только как пол, и что с полом уходит любовь и разрушается дружба. Неотразимым доказательством того, что ангельская сторона твоего существа всегда заслоняла пол, – являются мои стихи, пролитые к ногам твоим. Оглянись на них – много ли там пола? Не связаны ли все чувст<во>вания этих необычайных и никогда не повторимых рун, – с тобой как с подснежником, чайкой или лучом, ставшими человеком-юношей?»

Все, что было в нем лучшего, вложил Клюев в своего питомца. Впрочем, в последние годы Анатолий стал явно сторониться Клюева – то ли тяготился этой связью, то ли чего-то опасался. Охлаждению их отношений способствовало отчасти и то обстоятельство, что Кравченко жил в Ленинграде (учился в Академии художеств), Клюев же оставался в Москве. Впрочем, их отношения не прерываются вплоть до ареста поэта в феврале 1934 года и продолжаются позже (в письмах).

В марте 1928 года выходит в свет последний прижизненный сборник Клюева «Изба и поле». В письме к М. Горькому (осень 1928 года) Клюев сообщал, что эта книга два года лежала в издательстве «Прибой», прежде чем была издана. «В книге не хватает девяноста страниц, не допущенных к напечатанию», – жаловался он М. Горькому. Сборник состоял из трех разделов («Изба», «Поле», «Урожай») и посвящен был «Памяти матери». В него вошли стихотворения Клюева 1908-1922 годов; все они печатались ранее, однако некоторые из них появились теперь в переделанном виде. В кратком авторском предисловии Клюев так формулировал свою «эстетику»: «Знак же истинной поэзии – бирюза. Чем старее она, тем глубже ее голубо-зеленые омуты. На дне их самое подлинное, самое любимое, без чего не может быть русского художника, моя Избяная Индия». А надписывая книгу П.Н. Медведеву, Клюев в привычной для него манере пояснял: «Изба и Поле как по духу, так и по наружной раскраске имеет много схожести с иконописью – целомудрие и чистота красок рождает в моем смирении такое сопоставление. В книге нет плоти как неизбежной пищи для могильного червя, но есть плоть серафическая, явственная в русской природе и неуязвимая смертью, так как и сама смерть лишь тридневное успение. Изба и Поле – щит, выкованный ангелами из драгоценной руды молитвы за тварь стенящую. Им обороняется моя душа от беса-мещанина, царящего в воздухе. Блаженна страна, поля которой доселе прорастают цветами веры и сердца милующего. Тебе, дорогой друг, преподношу я такой цветок!».

Несколько кратких отзывов о книге «Изба и поле», промелькнувших в ленинградской и московской печати, можно назвать недоуменно-раздраженными. Например, писатель Владимир Василенко пытался в «Известиях» окончательно похоронить Клюева: «Монашки и Миколы, – писал он, – лампадки и заутренние звоны, ангелы и богородицы ползут из его стихов, как насекомые из неопрятной постели. <...> Пускай всем этим создается и поддерживается особый, совершенно оригинальный «клюевский» стиль (имевший немало подражателей даже среди одаренных поэтов), но все это делает поэзию Клюева для нас чуждой, а его книге сообщает только историко-литературный, да, быть может, этнографический интерес».

Более разноречиво отозвалась критика на представление «Песни Солнценосца», положенной на музыку композитором А.Ф. Пащенко, в Государственной Академической капелле. «Героическая поэма для хора, соло и оркестра» была впервые исполнена 18 ноября 1928 года. «Музыка Пащенко на мою песню очень мне понравилась, – написал Клюев на программе концерта, – она, как ветер в деревьях, так необходима для моих стихов. Прекрасны и свежительны поцелуи ветра с деревьями». «...Произведение целиком доходит до аудитории, волнует и зажигает, – так велик заложенный в нем эмоциональный заряд», – писала 20 ноября «Ленинградская правда». Рецензент «Красной газеты» увидел в «Песни Солнценосца» «все признаки древнегреческой оды»: «Тут можно найти и следы сектантских апокрифов, и языческой мифологии, и областного, и северного наречия, и какие-то счеты с Бальмонтом: скрытый эстетизм и несомненную клюевскую «лукавинку» <...> И эта «исконно» русская вещь сделана как будто для европейской публики, вроде «Весны священной» Стравинского».

Зато еженедельник «Жизнь искусства» упрекал композитора за неудачный выбор текста и в прокурорском тоне тех лет отмечал, что образная символика Клюева, как и весь склад его поэтической речи, «ничего не имеют общего с идеями Октябрьской революции. Националистический душок с явной примесью церковно-мистических аллегорий в общем придают тексту – это надо прямо сказать – одиозный характер, тем более что мелкобуржуазное понимание революции сквозит в поэме на каждом шагу».

Сентябрь-октябрь 1928 года Клюев проводит в Полтаве и под Полтавой (где именно – не вполне ясно). Кто посоветовал Клюеву съездить в Полтаву, выяснить также не удалось (о своем намерении посетить этот город Клюев, напомним, говорил В.Ф. Боцяновскому еще в марте 1928 года). Возможно, это был Г. Майфет, с которым Клюев общался в середине 1920-х годов, возможно, В. Львов-Рогачевский, из года в год отдыхавший в тех краях, возможно, поэт П. Кухтин... Не будем гадать. Полтавский житель М.Ф. Горяйстов, увлекавшийся тогда литературой (позднее – профсоюзный деятель), оставил краткие, но небезынтересные воспоминания о поэте.

«Среднего роста, коренастый, слегка полный, с небольшой шевелюрой и бородкой, уже чуть посеревшими от седины, в легкой верхней одежде, похожей на кафтан, ходил он по базару и скупал изделия народного творчества: деревянные поделки опошнянских умельцев,* [Ошибка мемуариста: Опошня знаменита своими гончарными изделиями. Ср. в поэме «Погорельщина» (Клюев заканчивал ее в Полтаве в октябре 1928 г.):

Гончарное дело прехитро зело,

Им славится Вятка, Опошня-село] миргородские глиняные изделия, – вспоминал Горяйстов. – Он согласился встретиться с молодыми писателями и поэтами, но чтобы встреча произошла не в официальном месте, и чтобы на встрече был чай, настоящий чай, вскипяченный не в чайнике на примусе, а в самоваре. <...>

В назначенное время у нас собралось несколько человек. Были Г. Майфет, молодые писатели – М. Корсун, А. Ковинька и др.

Вот звонок. Войдя в комнату, поэт обнажил голову, обратился к восточному углу и, хотя там икон не было, перекрестился, а затем тепло поздоровался с каждым.

Началось чаепитие, а в перерывах Н. Клюев читал свои произведения, рассказывал северные сказки, сказания, легенды.