Одним из устроителей петергофского «мальчишника» был молодой Семен Гейченко, в то время – всего лишь экскурсовод, а после окончания войны – директор Пушкинского заповедника в Михайловском. Благодаря Н.И. Архипову, своему старшему другу и наставнику, Гейченко в те годы познакомился с Клюевым и встречался с ним неоднократно. «С Николаем Алексеевичем Клюевым, – вспоминал Гейченко в одном из своих поздних писем, – я был знаком близко. В 1924-1928 гг. мы встречались с ним в моем доме (я жил в Петергофе) и в Ленинграде, и в его квартире. Он дружил с близким мне человеком Николаем Ильичом Архиповым, бывшим тогда директором петергофских дворцов-музеев. <...> До войны у меня было несколько писем Клюева и черновиков его стихотворений, а также корректурные листы его изданий. А Архипову он подарил свою рукописную книгу «Сновидения», в которой рассказывал, как часто во сне гулял по городам и весям Дании, Голландии и других стран».

«Сны» с описанием клюевских ночных прогулок по Дании и Голландии до нас не дошли. Зато сохранился записанный Архиповым сон Клюева под названием «Неприкосновенная земля» – о его «пребывании» в Египте (дата – январь 1923 г.). Характерно, что и в ночной своей грезе о «неприкосновенном» Египте Клюев не может отделаться от подробностей российской реальности:

«<...> На память преподобного Серафима, Саровского чудотворца, привиделся мне сон пространный, легкий.

Будто я пеш и бос, в пестрядинной рубахе до колен, русская рубаха, загуменная.

Понизь-равнина, понизовье поречное без конца – без края в глазах моих, и воздухи тихие, благорастворимые. Там и сям на груди равнинной водные продухи, а на них всякая водная птица прилет с северных стран правит...

И будто земля сновидная – Египет есть. Сфинксы по омежным сухменям на солнце хрустальном вымя каменное греют.

Прохладно и вольно мне, глотаю я воздух дорогой, заповедный. И будто в стороне море спит, ни ряби на нем, ни булька...

Далеко, далеко за морем пушки ухают: это будто в Питере неспокойно...

Вдруг два человека мне предстали: один в белом фараонском колпаке рыбу в десять лес ловит, а другой – ищейка подворотная, в пальтишке уличном, и в руке бумага, по которой я судебной палатой за политику судился. Тявкнула ящейка, а смысл таков: мол, установлено, что я, Николай Клюев, анархист; что же касается Распутина, то это установить еще надо.

Ну, думаю, с меня теперь взятки гладки: в Египте я, в земле древней, неприкосновенной!..

Проснулся обрадованный».

Имя Клюева в 1923-1924 годах еще совсем не запретное; поэт и сам, насколько можно судить, ощущает себя участником писательской жизни в Ленинграде. И все же печатают Клюева все реже и неохотнее. Отношение к нему во многом определяется статьей Троцкого и книгой Василия Князева «Ржаные апостолы» с подзаголовком «Клюев и клюевщина» (Пг., 1924; фактически книга вышла в конце 1923 г.). Путаная и полуграмотная, эта книжка сыграла, тем не менее, свою роль в вытеснении Клюева из литературы.

Разбирая один за другим все клюевские сборники (последние – «Четвертый Рим» и «Мать-Суббота»), Князев утверждал, что Клюев был прекрасным поэтом, но пошел в город и, оторвавшись от родной почвы, – умер. «Война, город, пролетарская революция – вот три последовательных удара, сваливших лесного поэта в вечную, немую могилу». Но перед нами не только поэт; Клюев в изображении Князева – идеолог: раскольник-сектант и религиозный мистик. Его идеология – деревенская, «пахотная» и, значит, чуждая современной пролетарской литературе. «Говорят, что Клюев – величина незначительная. Нет смысла-де посвящать ему такого рода исследования-диссертации, – глубокомысленно рассуждал Князев и подытоживал: «Клюевщина» – страшная сила. <...> «Клюевщину» (идейно-обоснованную и идейно-порожденную тягу к богу, внутреннюю, корневую потребность в его бытии) придется – выкорчевывать многие десятки лет».

В книге Князева (она была написана в основном до 1922 года) еще отсутствует слово «кулацкий»; пройдет немного времени, и этот эпитет станет одним из наиболее расхожих в советском политическом лексиконе: по существу, синоним слова «крестьянский», но с угрожающе многозначительным классовым оттенком. Миф о Клюеве – «народном поэте» – неумолимо уступает место (приблизительно с середины 1920-х годов) новому мифу, закрепленному официальной критикой и стойко державшемуся в советской печати более десяти лет.

Статья Троцкого, книга Князева... Оглядываясь назад, понимаем: то были лишь первые слабые раскаты грома, еще не предвещавшие опустошительной бури. Ничуть не ощущая себя изгоем, Клюев в 1924-1925 годах живет, как видно, насыщенной литературной жизнью. Его приглашают на литературные собрания и вечера – как официальные, так и камерные. Имя олонецкого поэта – уже «труднопроходимое» для печати! – еще не отпугивает от него товарищей, как это будет через несколько лет.

Леонид Борисов рассказал в своей книге «За круглым столом прошлого» о поэтическом вечере летом 1924 года в квартире прозаика Н.В. Баршева. Среди гостей Борисов называет, помимо Клюева, – Осипа Мандельштама (чье знакомство с Клюевым состоялось, очевидно, еще в эпоху первого «Цеха поэтов»), Акима Волынского, Виссариона Саянова, В.А. Рождественского, поэта-переводчика М.А. Фромана, поэтессу и – позднее – переводчицу Надежду Рыкову, П.Н. Медведева и еще некоторых менее известных литераторов.

«Клюев читал стихи, пересев на другое место, – вспоминает автор. – Он не читал, а как-то выгибался голосом, порою ныл, порою назидательно вдалбливал слушателям свой дактиль, гипнотизировал их голосом своим, напоминающим мяуканье кокетничающего кота. И все же так оно или не так, но преподносил Клюев подлинную поэзию, люби ее или отвергай, – как кому будет угодно».

«Так оно или не так», но доверия к рассказам Леонида Борисова было бы куда больше, если бы мемуарист припомнил, что среди его «дружеских пародий» на писателей, которые он систематически помещал тогда в ленинградской печати, были и «антиклюевские» стихи, содержавшие, между прочим, строки отнюдь не безобидные.

Вот как звучит эта псевдопародия – попытка обыграть одно из известнейших клюевских стихотворений:

Уму – республика, а сердцу – не скажу...

В журналы красные я редко захожу.

Пусть высохну я весь, пусть сгину, пропаду,

Моя тоска – о пышке на меду.

О небе пестрядном, где журавлиный грай,

Где некогда торчал мой заонежный рай,

О щуке и плотве, о добрых и о злых,

Где Князев пестует апостолов ржаных.

Где воблушка-судьба всхрапнула за чулком,

Моя тоска – я не скажу о ком...

Упокой, Господи, душу раба усопшего твоего...

Все это могло бы сойти, конечно, за шутку, пускай и беспомощную, если бы на дворе стояли иные – не советские! – времена (публикация относится к январю 1926 года).

В последние дни июля 1924 года Клюев пароходом уезжает из Ленинграда в Вытегру. «Осталось в памяти раннее летнее утро, – вспоминал И.И. Марков, – когда мы (Есенин, Чапыгин, Медведев, Иван Приблудный и я) пришли на пристань Литейного моста, чтобы проводить Николая Клюева, собравшегося в родную Вытегру. <...> Есенин был как-то лихорадочно возбужден и явно скучал, но едва показались первые пассажиры, приободрился и стал нарочито громко рассказывать, будто бы в Константинове вешали кулаков на конской узде...».

Весь август проводит Клюев в родных краях (насколько известно, его последнее пребывание в Вытегре). «От тихих Богородичных вод, с ясных, богатых нищетой берегов, от чаек, гагар и рыбьего солнца – поклон вам, дорогие мои! – пишет он Архиповым 18 августа. – Вот уже три недели живу как во сне, переходя и возносясь от жизни к жизни. Глубоко-молчаливо и веще кругом. Так бывает после великой родительской панихиды... Что-то драгоценное и невозвратное похоронено деревней – оттого глубокое утро почило на всем – на хомуте, корове, избе и ребенке. <...> Господи, как священно-прекрасна Россия и как жалки и ничтожны все слова и представления о ней, каких наслушался я в эту зиму в Питере! Особенно меня поразило и наполнило острой жалостью последнее свидание с Есениным, его скрежет зубный на Премудрость и Свет. <...> Но и Есенин с его искусством, и я со своими стихами так малы и низко-презренны перед правдой прозрачной, непроглядно-всебытной, живой и прекрасной. Был у преподобного Макария – поставил свечу перед чудным его образом – поплакал за вас и за себя, сегодня ухожу в Андомскую гору к Спасу – чтоб поклониться Золотому Спасову лику – Онегу, его глубинным святыням и снам».