Осенью 1923 года Клюев вновь обращается к Есенину, недавно вернувшемуся из заграничного путешествия (вместе с Айседорой Дункан), просит о помощи. В одном из его «сказов» («Бесовская басня про Есенина»), записанных Н.И. Архиповым, читаем:

«Привезли меня в Питер по этапу, за секретным пакетом, под усиленным конвоем. А как я перед властью омылся и оправдался, вышел из узилища на Гороховой, как веха в поле, ни угла у меня, ни хлеба. Повел меня дух по добрым людям; приотъелся я у них и своим углом обзавелся. Раскинул розмысли: как дальше быть? И пришло мне на ум написать письмо Есенину, потому как раньше я был наслышан о его достатках немалых, женитьбе богатой и легкой жизни. Писал письмо слезами, так, мол, и так, мой песенный братец, одной мы зыбкой пестованы, матерью-землей в мир посланы, одной крестной клятвой закляты, и другого ему немало написал я, червонных и кипарисовых слов, отчего допрежь у него, как было мне приметно, сердце отеплялось».

Есенин деятельно пытался помочь Клюеву еще в феврале 1922 года (после получения его «отчаянного» письма от 28 января). «Я встормошил всю здешнюю публику, сделал для него, что мог...» – сообщает Есенин Иванову-Разумнику 6 марта 1922 года. Хлопоты Есенина оказались не напрасными: 14 февраля 1922 года в Петрозаводск была отправлена телеграмма за подписью Луначарского: «В Вытегре в нищете живет известный крестьянский поэт Н. Клюев Помогите чем можно Центр примет меры».

В середине октября 1923 года Есенин приезжает в Петроград и затем возвращается в Москву вместе с Клюевым. В течение нескольких недель Клюев гостит у Есенина. Как и некогда, «друзья-недруги» всюду появляются вдвоем, сообща выступают перед публикой. Например, 25 октября они совместно с А. Ганиным проводят «вечер русского стиля» в Доме ученых на Пречистенке. «В старый барский особняк, занимаемый Домом Ученых, – рассказывала через день газета «Известия», – пришли трое «калик-перехожих», трое русских поэтов-бродяг: С. Есенин, Ал. Ганин и Ник. Клюев. Сергей Есенин прочел свои «Кабацкие песни». Алексей Ганин – большую поэму «Памяти деда» («Певучий берег»), Николай Клюев – «Песни на крови». Выступление имело большой успех».

Расставшись с Дункан, Есенин еще в сентябре 1923 года поселился в коммунальной квартире на Большой Никитской у своей возлюбленной Гали Бениславской; в соседних комнатах жили С.С. Виноградская, А.Г. Назарова, журналист М.С. Грандов с женой; время от времени наведывались сестры поэта Катя и Шура. Туда же Есенин привез с вокзала и Клюева, который задержался в Москве на пару недель. Однако пребывание в многолюдной квартире не доставило Клюеву особой радости. «Я живу в непробудном кабаке, пьяная есенинская свалка длится днями и ночами, – рассказывает Клюев Н.И. Архипову 2 ноября. – Вино льется рекой, и люди кругом бескрестные, злые и неоправданные. Не знаю, когда я вырвусь из этого ужаса».

Впечатления от московской жизни и составят чуть позже ядовитую «Бесовскую басню про Есенина»:

«Налаял мне Есенин, что в Москве он княжит, что пир у него беспереводный и что мне в Москву ехать надо.

Чугунка – переправа не паромная, не лодейная; схвачен человек железом, и влачит человека железная сила по 600 верст за ночь. Путина от Питера до Москвы – ночная, пьяная, лакал Есенин винище до рассветок, бутылок около него за ночь накопилось, битых стаканов, объедков мясных и всякого утробного смрада – помойной яме на зависть. Проезжающих Есенин матерял, грозил им Гепеу, а одному старику, уветливому, благому, из стакана в бороду плеснул; дескать он, Есенин, знаменитее всех в России, потому может дрызгать, лаять и матерять всякого.

Первая мука минула.

Се вторая мука. В дрожках извозчичьих Есенин по Москве ехал стоймя, за меня, сидячего, одной рукой держась, а другой шляпой проходящим махал и всякие срамные слова орал, покуль не подъехали мы к огромадному дому с вырванными с петель деревянными воротами.

На седьмом этаже есенинский рай: темный нужник с грудами битых винных бутылок, с духом вертепным по боковым покоям.

Встретили нас в нужнике девки, штук пять или шесть, все без лика женского, бессовестные. Одна, в розовых чулках и в зеленом шелковом платье, есенинской насадкой оказалась. В ее комнате страх меня объял от публичной кровати, от резинового круга под кроватью, от развешанных на окне рыбьих чехольчиков, что за ночь накопились и годными на следующую ночь оказались.

Зеленая девка стала угощать, меня – кофеем с колбасой, а Есенина – мадерой.

С дальней путины да переполоха спится крепко. Прикурнул и я, грешный, где-то в углу за ширмами. И снилась мне колокольная смерть. Будто кто-то злющий и головастый чугунным пестом в колокол ухнул (а колокол такой распрекрасный, валдайского литья, одушевленного). Рыкнул колокол от песта, аки лев, край от него в бездну низвергся, и грохот медный всю вселенную всколыбнул.

Вскочил я с постели, в костях моих трус и в ушах рык львиный, под потолком лампа горит полуночным усталым светом, и не колокол громом истекает, а у девок в номерах лютая драка, караул, матерщина и храп. Это мой песенный братец над своей половиной раскуражился. Треснул зеркало об пол, и сам голый, окровавленный, по коридору бегает, в руках по бутылке. А половина его в разодранной и залитой кровью сорочке в черном окне повисла, стекла кулаками бьет и караул ревет. Взяла меня оторопь, за окном еще шесть этажей, низринется девка, одним вонючим гробом на земле станет больше...

Подоспел мужчина, костистый и огромадный; как и Есенин, в чем мать родила, с револьвером в руках. Девку с подоконника за волосы стащил, хрястнул об пол, а по Есенину в коридоре стрелять почал. Сия моя третья мука».

Посетил Клюев и литературное кафе имажинистов «Стойло Пегаса» на Тверской, коему в «Бесовской басне» также посвящено несколько живописных строк:

«"Стойло Пегаса" унавожено изрядно. Дух на этом новом Олимпе воистину конский и заместо «Отче наш» – «Копытами в небо» песня ржется. В «Стойле» два круга, верхний и нижний. В верхнем стойка с бутылками, со снедью лошадиной: горошек зеленый, мятные катышки, лук стриженый и все, что пьяной бутылке и человеческому сраму не претит.

На досчатом помосте будка собачья с лаем, писком и верезгом – фортепьяно. По бокам зеркала – мутные лужи, где кишат и полощутся рожи, плеши и загривки – не человечье все, лошадиным паром и мылом сытое.

С полуночи до полуночи полнится верхнее стойло копытною нечистой силой. Гниющие девки с бульваров и при них кавалеры от 13-ти лет и до проседи песьей. Старухи с внучатами, гимназисты с papa. Червонец за внучку, за мальчика два.

В кругу преисподнем, где конские ядра и с мясом прилавки (грудинка девичья, мальченков филей), где череп ослиный на шее крахмальной – владыка подпольный – законы блюдет, как сифилис старый за персики выдать, за розовый куст – гробовую труху, там бедный Есенин гнусавит стихами, рязанское злато за гной продает».

Сохранились и суждения тех самых «бессовестных девок», которых едко описал Николай Алексеевич. «К<люев>, живя с нами, – вспоминает, например, А.Г. Назарова, – словно не видел ни болезненного состояния С<ергея> А<лександровича> ни нашей «хозяйственной экономии» – ел вволю, приводя в ужас меня и Г<алю>, ходил обедать в «Стойло» и тихо, как дьячок великим постом что-то читает в церкви, – соболезновал о России, о поэзии, о прочих вещах, погубленных большевиками и евреями. Говорилось это не прямо, а тонко и умно, т<ак> ч<то> он, невинный страдалец, как будто и не говорил ничего. Его слащавая физиономия, сладенький голосок, какие-то мокрые, взасос, поцелуи рук – и бесконечное самолюбование рядом с жалобами – все это восстановило нас против него и заставило критически относиться к нему».

Дадим слово и Галине Бениславской, попутно заметив, что от влюбленной женщины (в декабре 1926 года она покончит с собой на могиле Есенина) нельзя требовать беспристрастных оценок, как нельзя их ожидать и от самого Клюева в отношении женского есенинского окружения.