Сокрушаясь сердцем, я печально удалился, не желая присутствовать при чужом триумфе, который предназначался для меня. Я хотел видеть Джачинту, но не застал ее ни дома, ни в нескольких местах, где она, по моим предположениям, могла находиться. Мне надоело одиночество, и, хотя было уже поздно, я решил пойти на спектакль.
Проскользнув в театр Порт-Сен-Мартен, я про себя отметил бесспорное преимущество моего нового состояния: оно позволяло проходить везде бесплатно. Пьеса заканчивалась, наступала развязка: Дорваль, с налитыми кровью и одновременно мокрыми от слез глазами, посиневшими губами, спутанными волосами, мертвенно-бледная, полуобнаженная, извивалась на авансцене, в двух шагах от рампы. Бокаж,{237} роковой и безмолвный, стоял в глубине сцены. Все носовые платки пошли в ход; корсеты лопались от рыданий; каждый предсмертный хрип трагической актрисы прерывался громом аплодисментов. Бурлило и клокотало море голов в партере; ложи свешивались на балкон верхнего яруса, балкон верхнего яруса — на балкон нижнего яруса. Занавес упал: казалось, вот-вот рухнет потолок. Все вокруг били в ладоши, топали, ревели. И представьте, это была моя пьеса! Я был преисполнен гордости. Занавес поднялся, и публике огласили имя автора.
Это было не мое имя, а того друга, который уже похитил мою картину. Аплодисменты зазвучали с удвоенной силой: вызывали автора. Негодяй сидел в темной ложе с Джачинтой. Когда его имя было оглашено, она бросилась ему на шею и поцеловала так страстно, как только может целовать женщина. Некоторые заметили это, но она даже не покраснела. Она была так опьянена, так безумно гордилась его успехом, что могла бы, я думаю, отдаться ему прямо в этой ложе, на глазах публики. Послышались возгласы: „Вот он, вот он!“ Негодяй принял скромный вид и низко кланялся. Только когда погасла люстра, этой омерзительной сцене пришел конец. Не могу передать, что творилось со мной: душу мою раздирали ревность, презрение, возмущение. Эта буря была тем яростнее, что не имела никакой возможности выплеснуться наружу. Толпа хлынула к выходу, я вместе со всеми покинул театр. Некоторое время я блуждал по улице, не зная, куда податься.
Прогулка нисколько не развеселила меня. Дул холодный северный ветер; моя бедная душа, такая же зябкая, как и ее тело, дрожала и умирала от холода. Мне попалось открытое окно: я проник внутрь, решившись найти приют в этой комнате до завтра. Окно надо мной захлопнулось: я увидел сидящего в огромном расписном кресле „бержер“ чрезвычайно странного человека. Это был высокий, тощий, сухощавый старик с морщинистым, как высохшее яблоко, и слегка припудренным лицом, в громадном пенсне верхом на носу, который был так длинен, что почти целовался с подбородком. Небольшой поперечный рубец, похожий на отверстие копилки, спрятанный в бесконечных складках и волосках, жестких, как свиная щетина, представлял то, что мы именуем ртом, если это можно было так назвать. Допотопный черный фрак, протертый до дыр, белеющий на всех швах, куртка, отливающая всеми цветами, коричневые штаны, узорчатые чулки и туфли с пряжками — вот вам его костюм.
Когда я вошел, сей примечательный персонаж поднялся и вынул из шкафа две особым способом изготовленные щетки, назначение которых я понял не сразу. Взяв по одной в каждую руку, он принялся бегать по комнате с удивительным проворством, как будто преследуя кого-то, шурша щеткой о щетку. Наконец я догадался, что передо мной господин Бербигье де Тер-Нев-дю-Тэм, знаменитый охотник на духов. Дальнейшая моя участь начинала меня беспокоить. Казалось, этот странный тип обладал способностью видеть невидимое. Он следовал прямо за мной, и я с огромным трудом уворачивался от него.
Наконец он загнал меня в угол, размахивая проклятыми щетками, и душу мою пронзили миллионы жал: каждый волос проделал в ней дыру, причинив нестерпимую боль. Забыв, что у меня нет ни языка, ни легких, я сделал чудовищное усилие, чтобы закричать, и тут…»
В этот момент сновидения я вошел в ателье. Онуфриус и в самом деле кричал во все горло. Я стал тормошить его, он протер глаза и ошарашенно посмотрел на меня; наконец он меня узнал и пересказал, не понимая толком, спит или бодрствует, цепь своих злоключений, о которых вы только что прочли. Они — увы! — были не последними, которые он должен был испытать, в действительности или в воображении. С этой роковой ночи он почти постоянно пребывал в состоянии галлюцинации, не позволявшем ему различать сон и реальность. Пока он спал, Джачинта посылала за портретом: она очень хотела бы прийти сама, но запачканное платье выдало ее тетке, бдительность которой нельзя было обмануть.
Онуфриус, как нельзя более расстроенный этим досадным обстоятельством, бросился в кресло, и, положив локти на стол, погрузился в печальные раздумья. Его блуждающий взгляд ни на чем особенно не сосредотачивался. Случайно он взглянул на большое венецианское зеркало с хрустальными краями, украшавшее заднюю стену ателье. Ни одному лучу света не удавалось преломиться в нем, ни один предмет не отражался в нем достаточно четко, чтобы можно было различить его контуры. От этого возникало как бы пустое пространство в стене, некое окно, открытое в ничто, через которое разум мог проникать в воображаемые миры. Глаза Онуфриуса вглядывались в эту глубокую темную призму, будто пытаясь вытащить на поверхность какое-то видение. Он склонился и, увидев свое двойное отражение, решил, что это оптическая иллюзия. Но, поглядев внимательнее, он нашел, что второе отражение никоим образом не походило на него. Он подумал, что кто-то незаметно для него зашел в ателье. Обернувшись, он никого не обнаружил. Однако тень все так же отражалась в зеркале. Это был человек с бледным лицом; на пальце у него был огромный камень, напоминающий таинственный рубин, сыгравший известную роль в фантасмагориях предшествующей ночи. Онуфриусу становилось не по себе. Внезапно отражение покинуло зеркало, сошло в комнату, встало справа от Онуфриуса, заставило его сесть, и, невзирая на его сопротивление, сняло у него верхнюю часть головы, как будто крышу с какого-нибудь песочного домика.
Совершив эту операцию, незнакомец засунул срезанный кусок в карман и вернулся туда же, откуда вышел. Онуфриус, прежде чем совсем потерял его из виду в зеркальных глубинах, еще видел некоторое время на огромном расстоянии рубин, сверкавший как комета. Впрочем, все это не причинило ему, казалось, никакого вреда. Только через несколько минут он услыхал какое-то странное жужжание у себя над головой. Он поднял глаза и увидел, что это его мысли, не удерживаемые более сводом черепа, стремились наружу в беспорядке, будто птицы, выпущенные из клетки. Всякий идеал женщины, о котором он мечтал, вышел в своем костюме, со своей манерой говорить и держаться (к чести Онуфриуса, мы должны сказать, что все они имели вид сестер-близнецов Джачинты). Здесь были героини романов, задуманных им; каждая из этих дам появлялась в сопровождении чреды возлюбленных — одни в украшенных гербами средневековых кольчугах, другие в платьях и головных уборах образца 1832 года. Созданные им лица — величественные, гротескные или уродливые, представляющие все народы и все времена, эскизы неоконченных картин, метафизические идеи в форме маленьких мыльных пузырей, отрывки из прочитанных книг, — все эти образы выходили в течение по меньшей мере часа, заполняя ателье. Эти дамы и господа прогуливались вдоль и поперек, ничуть не стесняясь, вели беседы, смеялись, спорили, как будто находились у себя дома. Онуфриус, ошеломленный, не зная, за что приняться, не нашел ничего лучше, как скромно удалиться. На выходе консьерж передал ему два письма, оба от женщин, голубые, благоухающие, написанные мелким почерком, в длинном конверте с розовой печатью. Первое было от Джачинты:
«Сударь! Можете иметь в любовницах мадемуазель***, если это доставляет Вам удовольствие. Что касается меня, то я больше не хочу играть эту роль и весьма сожалею, что делала это прежде. Вы премного обяжете меня, если не станете искать новых встреч со мною».