— Я до одного дознался — настоящего-то его понять нельзя! Не дадено этого им человеку.
— Так их двое, что ли, богов-то? Один настоящий, а другой — кто?
— Другой-то — временный. На день поставлен только. День с им прожит как-нибудь, и всё тут! Ну, пущай жизнь одна прожита, дак разве в том дело? И в том истинная правда? Уже как завтре будет, как вослед за отцами дети будут жить — он и сам не знает, не может дать указу. Ну а без божьего указу — где же он, бог-то сам? В чем он и где? Когда божьего указу нет — тогда и есть конец всему!
— А я так склонен к нонешнему, к нашему, Кудеяр! Он для земли, и я для ее же — вот и ладно, и поживем, сколь поживется! И помрем вместе: он и человечество! Он порядок жизни всему на свете дал, всякой живой твари, а от доброй своей души человеку дал разум — распоряжайся сам, свой собственный делай порядок! Ну а когда мы с тобою добротой правильно попользоваться не можем — его винить, прочь отстранять тоже нехорошо! Не по-божьи это и не по-человечески. Так что — пока мы живые — поладить бы жизнь вместе. А тот, другой, слишком уже далекий. Это про его Игнашка Игнатов говорит, будто ему наших свечек не видать!
— Вот и наша с тобою разница! — сказал Кудеяр. — Вот она! — И показал ее рукой. — Понятная она сделалась! Понял я, как ты меня не любишь, Устинов! Пошто ненавидишь?
— Ну а за какое такое добро тебя любить надо, Кудеяр?
— За правду! За истинную! Выше которой нету ничего уже! И ты изверг, Устинов, ты получше других знаешь, пошто надо меня любить, но не любишь, не слушаешься совести своей! Скрываешься от меня! И от себя! А ты послушай, сделай по моей мольбе — пойди крикни народу правду! Пойди! Убей, уничтожь разницу между нами! Собери сход в Лебяжке, крикни: признаюся я во лжи, скрывал я ее от себя и от вас, людей, жил денно и нощно в ей в одной! А когда отрекаюсь я ото лжи, когда иду к правде, дак вот она: конец свету и крестьянскому миру грядет и наступает! Губит человечество кормильца своего, штобы самому погибнуть вослед! Поймите энто всё и кажный! Уйдемте же все дальше того, как уходил предок наш, старец Лаврентий, уйдемте от чугунки адской, от городов распутных и алчных, бросим селение наше Лебяжку и проклянем имя Самсония Кривого, што изменил он святому Лаврентию, отвел предков наших обратно на энто греховное место, распутству и братоубийству доступное! Лаврентий подлинно знал: нельзя к месту проклятому возвращаться, он издаля чуял, што блудницы девки полувятские уже топчут его, што затопчут оне и православие, и всякую тропку к богу истинному! Крикни же, Устинов! Я кричу — меня обсмеивают, ты крикнешь — западет слово твое в души человечьи, а нет — бери припасу малого, иди в другие села, призывай других людей уходить в неизвестные земли ото лжи и братоубийства свального! Не сёдни, то завтре всем нам уготовленному! Упреди людей: лучше быть убитым и пожженным, чем убивать и жечь! Упреди, молю тебя! Упреди, штобы гордость имели человеческую, не позволяли бы из кормильца-поильца человеческого, из крестьянина делать игру и дикую забаву, делать из его обутку негодную попользовал ее сколь-то, да и бросил, да и плюнул в ее, да и стукнул клочьями друг об дружку, штобы и клочков и тех бы не осталось!
— Бессмысленность это, Кудеяр! Этакая правда — одно только горе, страх, бессилие и ужас. От ужаса ума не бывает. И правды тоже! И жизни! Одна только смерть!
— Ежели от правды смерть, пущай так и будет! Как бы от ее ни было, лишь бы она!
— Напрасный будет крик. Непонятный! Как вороний кар!
— Поймут тебя, Никола! Кажный ведь про себя, про свою душу энто знает глухо, будто во сне, а громко никто не кричит! Вот и крикни ты! И разбуди крик в душе кажного!
— Мне нельзя! Я работник, я не крикун!
— Вот и сделай — когда тебе нельзя! Люди поймут — и нельзя человеку, а он кричит! И поверят ему! И поймут: живем все в неправдашном мире! В поддельном, до края выдуманном! Всё выдумано в ём — какие-то дела, слова какие-то, правда какая-то, книжки противуистинные! Убийства! Корысть и уничтожение! Всё выдумано, будто для хорошего, а на самом-то деле? На самом — к погибели собственной и к проклятию!
— А ты будешь за меня на двух и даже на трех пахать? И за коровой моей, за Святкой, ходить? И семью мою поить и кормить? Хочешь судьбой меняться, Кудеяр?
— Я не могу, што ты можешь, Устинов! Ты знаешь, не могу.
…Поглядел на огонь Кудеяр, поправил шапчонку на голове: шапошное ухо всё время сползало ему на лоб.
— Не родиться бы мне совсем, Устинов! Вот счастье было бы!
— Правдашные-то Кудеяры клады закапывали. Для будущих людей. А ты не то клад после себя оставить, ты сам родиться не хочешь!
— Клад-то я, Устинов, имею. Правду я имею! И не закапываю ее, а выкопать хочу тот клад для всех людей, но оне его и видеть не желают. Нисколь! Никому не нужон тот клад. Сгореть бы мне, Устинов! Вот сейчас и сгореть бы, а?
— И сгоришь, а что докажешь?
— Не докажу. Обезьяне разве докажешь словом? Сроду нет! Объявлено уже в городах, будто человек изошел от обезьяны. Громко объявлено, а кто в родстве с ей не желает быть — тот объявлен глупым и темным! Ну а когда так, пошто не убивать людям друг дружку? С обезьяны какой спрос?
Какой у ее разум и чувствование? — И Кудеяр встал с пенька, подошел к пожарищу. Спросил: — А ежели я сожгусь, как наши предки сжигались, то хотя бы тебе одному, Устинов, докажу я што-нибудь?
— Нет, Кудеяр, не докажешь!
В ответ Кудеяр поднял на Устинова глазища и стал шептать. Молитву не молитву, а что-то похожее на нее.
— Господи! — шептал Кудеяр. — Устинова Николая Левонтьевича зрил я за умного и правде преданного! Но и здеся обман, господи! И он тоже правду знать не хотит нисколь! А когда знает — скрывается от ее, боится слова об ей для себя и для других всех. Боится! Ложь ему праведнее правды, ее исповедует он! И не только што в жизни, но и в смерти своей хотит он лжи, и на смертном одре — чуждо ему будет прикасание к истине твоей! Бог настоящий — где ты? Пошто допускаешь зло и непотребство хотя бы и в смерти, не говоря о жизни человеков? За што, господи? За што и тех караешь, кои прозрели к правде твоей? И придаешь им глас, а глас тот вопиет в пустынности? За што придаешь им руки, а протянуть их некому и некуда, и взять имя нечего, кроме зла и лжи? Разве только к глазам своим же протянуться, штобы выкопать их и не видеть белого свету, разве тольки к ушам своим, штобы сдавить их страшною болью до глухоты отчаянной, разве тольки к дыханию своему, штобы порвать его? Зачем ты даешь ноги тем одиноким и правым, штобы ходили оне за правдой и дружеством человечьим, от младенчества до старчества, от края земного до края и не находили бы никогда ни крохи, кроме мозолей кровавых для себя? Господи! Когда вселил ты истину в душу, пошто же ты даешь ей глаза, и руки, и ноги, и уши — зачем? Молю тебя, господи, не за себя ужо, но за тех, кто народится с истиной в душе, — не давай ты им ни глаз, ни ушей, ни рук, ни ног — пущай будут оне глухи, незрячи, и неподвижны, и сотворишь ты благо, и освободишь верных слуг твоих, истинного бога, от великой скорби и страдания! — А кончив, Кудеяр уставился в Устинова и спросил: — Ну? Понял ты меня теперь? Пошто я родиться не хотел? Понял? — И еще сказал Кудеяр, повременив: — Давай, слышь, Устинов, пожгем в огне руки-ноги свои? Давай так: ты меня толкнешь в огонь сей, я увлеку в его тебя?! Вместе толкнемся! А? Просто-то как, Устинов: через огонь человек от зверя отделился, через огонь же он и обратно с круга земного сойти должон! С чего начался — тем пусть и кончится! Истина — круг сей! Истина, когда предки наши, ежели жизнь делалась им чуждой, то не утеплялись в воде, а огнем сжигались! Ну?! Толкнемся, Никола!
Вмиг блеснули прямо в лицо Устинову уголья пожарища — пылко, пронзительно. Еще и еще нужен был им пепел. Человеческий. А Кудеяр и еще шептал:
— Не быть же нам, всё одно не быть — какими мы богом сотворены! А тогда — зачем нам быть? Не будет всё одно того времени, для коего сотворены? А зачем в чуждой обители слепо жить? В бесовской и в чугунной? В самогонной?