Изменить стиль страницы

В последний раз бегал Кудеяр по Лебяжке, и слышно было, даже по селу Крушихе, когда народ уже страдовать начал, а он бегал и кричал:

— Царя убили! Убили царя, и деток его, и других много с им вместе! Царя убили, и крестьянство вот так же убитое будет! Будет и будет!

Устинов тогда, слыша кудеяровские вопли, думал: «Тьфу ты, пропасть какая! Сколь народу побито уже в России, а кто более всех виноват в этом? Царь виноват, более, чем он, — кто же? Так почему же он-то убитым не может быть? Какую он жизнь сделал, такая его и убивает, делал бы другую — и сам оставался бы живой! Один только расстрел девятьсот пятого года припомнить, и то — почему и он царю даром должен пройти?» Устинова это обижало, он сам бы царя стрелять не стал, не его дело, но что для кого-то это было делом он представить мог вполне. Когда человек чинит расстрелы и бессмысленные войны — почему он сам-то во веки веков должен быть невредимым? Нет уж, тут дело наоборот — кто казнит, у того голова должна быть заложена, сделал не так, казнил зря — отвечай собственной головой. Иначе не будет никакой управы на казнителей. Не хочешь этого — не ходи в цари и владетели, иди в мужики. Вот тут Кудеяр был прав: более святого дела, более человеческого, чем крестьянство, нет, вот и иди в него, скрипи землею на зубах, спи на соломе в пашенной избушке, ломись от боли в руках-ногах и в спине после каждой страды. Плохо? Трудно? Зато голова у тебя не заложена и вреда ты не сделаешь никому и никогда, а сделаешь только пользу.

Но Кудеяру разве можно было что-нибудь втолковать, когда он бегал, шалый, патлатый, по улицам? А встретив тебя, дикими глазами уставится в твои глаза, и бородой в тебя тыкается, и руками машет — показывает конец света.

Двое-трое в Лебяжке было мужиков, те, как послушают Кудеяра, так и запьют, не глядят, что и праздника нет, что работы в поле и на ограде у них по горло! Из-за этого сильно не любили Кудеяра бабы, и, только он покажется на улице, они загоняют своих мужиков в избы, закидывают крюками двери.

Иной раз Кудеяра спросишь:

— Ну, как это всё худо да худо тебе? В чем оно — худо-то?

— А во всем! — отвечает он. — Во всем как есть!

— Солнышко вот светит! Разве худо?

— Погаснет и оно… Погаснет и не засветит более.

— Зачем ему гаснуть? Оно светится, жизнь дает! Мне дало жизнь! Вот я и живой, баба у меня и ребятишки в избе — живые. Пошто же ты и меня призываешь «худо» кричать?! Нехорошо! Несправедливо жизнь от корки до корки хаять, обижать ее!

— А надолго ли? Живые в твоей избе — надолго ли?

— Да не кликай ты беды, Кудеяр!

— Я не беду, я правду кликаю! Глаза снова и снова людям открываю: обреченные мы все, крестьянство!

Устинов от встреч с Кудеяром не запивал, но тоже говорил — безумство это, и не кто, как сам Кудеяр, предупреждая людей о конце света и крестьянства, этот самый конец может накликать, потому что лишает человека здоровья и сил. Заразный он и легко может свою болезнь на других перекинуть. На Устинова — нет, но за всех ручаться нельзя. Еще, повторял и повторял Устинов, это от безделья у Кудеяра происходит, а безделье оттого, что нету у него ребятишек. Бездетные запросто чудаками делаются, один птичками увлекается, другой — голубей гоняет, еще кто-то кошек разводит. Не мужики всё это, а блаженные какие-то! У кого есть ребятишки, особенно если ими полна изба, — тому ни такие занятия, ни разные там концы света в голову не приходят, там надо об ребячьей жизни, а не о своей смерти заботиться.

Так говорил Устинов Кудеяру в глаза.

А вот за глаза и только для самого себя говорил о нем не совсем так, потому что кудеяровский страх, бессвязный, почти овечий, в жизни тоже был. В жизни был, в воздухе был, еще где-то был, существовал. И Кудеяр чуял его существование. Даже овцы его так не чуяли, как он.

Ведь это же правда, что человек по земле ходит, от земли живет и кормится, а беречь ее не умеет, да и не хочет, оскорбляет ее! Выпачкается в ней и говорит: грязный-то я какой!

Устинов был мужик из чистоплотных, любил в бане париться и под рукомойником полоскаться, но вот сказать о земле, будто она грязь, да как же так?

Человек от матери родится тоже в крови и в остатках каких-то ненужных, которые выбросят после на помойку, но ведь никто не говорит о матери, будто она — грязная?

Землею рождаются все люди — и дети, и отцы, и матери, и предки, и потомки, — а спроси, узнают ли они в лике ее мать родную? Любят ли ее? Или только притворяются, будто любят, на самом же деле хотят от нее только брать и брать, в то время как любовь — это же ведь умение отдавать? И даже не может истинно любящий человек не дать. Земля всегда готова погибнуть ради людей, источиться для них, изойти в прах, а найди-ка такого человека, который скажет: «Готов погибнуть ради земли! Ради лесов ее, степей, ради пашен ее и неба над нею!»

И тут невольно вспомнишь о Кудеяре: может быть, действительно нужны такие, как он, вещуны? Чтобы напоминали людям о неоплатном их долге перед землею, перед жизнью и богом? Чтобы денно и нощно опасались конца света, помнили, что он действительно может случиться? Их юродивыми зовут, этих людей, их презирают, а в то же самое время по насилию и по приказу в юродивые никто ведь не идет, люди шли на юродство и презрение, на позор и муки добровольно, по указу одного только бога, потому что, родившись, поняли: такой у них крест, надо его нести!

И возлагает человек на немощные свои плечи этот тяжкий крест, во много крат больший, чем силы человеческие, и несет его до конца жизни. И не совсем уж зря Кудеяр природой придуман. Он-то придуман ею, а тебе-то думать самому: зараза этот Кудеяр и дурная болезнь или исцеление от недугов твоих?

Смирновский уехал, остались Устинов и Кудеяр. Сели на огромный пень. Всё еще было вокруг светло как днем, пожар остался без пламени, но светил изнутри всего сгоревшего малыми и огромными угольями.

Кудеяр шептал тихо:

— Огонь! Огонь! Пламя! Пламя!.. — Потом спросил: — Никола! А сызнова вся жизнь может, нет начаться?

Устинов и сам не раз об этом думал, но только для себя.

— К чему спрашиваешь-то?

И Кудеяр стал говорить, повторяя устиновские мысли, как если бы слышал их когда-нибудь от него:

— Может, нет ли быть, штобы первый пахарь сызнова первую борозду проложил бы? Штобы жизнь вторично зачалась и священная книга была бы по-другому написана? И человек бы по-другому, по истинно человеческому пути пошел бы? По чистому пути! Никем не замаранному, никакими колеями не разбитому?!

— Нет! — сказал Устинов неожиданно для себя, потому что раньше он и сам об этом же про себя мечтал, а вот вслух ему от мечты нынче пришлось отказаться. — Нет! Не может быть! Земля есть одна, и человечество — одно. И всего-то оно желает для себя, всего требует, но сколь ни желал и ни требовал для себя второй жизни человек — никому не удавалось. И не удастся! Когда многие мильоны раз не удавалось, значит, и не удастся никогда! Когда не удавалось одному — не удастся и всей жизни, сколь ее есть!

— А когда революция огненная людьми делается? И братоубийство?! Энто, может, и есть тот пожар, в коем всё погорит, а какие крохи останутся — с тех всё сызнова зачнется? Как там у вас на фронте вами, солдатами, провозглашалось в окопах? Когда делался бунт и восстание?

— Всяко… Больше о том, как войну кончить, как землю взять крестьянам, фабрики — рабочим, власть — всему народу.

— И всё?

— Будто бы всё. Не припомню большего.

— Ну а тогда дело ясное! — глубоко вздохнул Кудеяр. — Тогда и до конца недолго уже осталось. Тот конец только и далекий, раньше которого какое-нибудь начало стоит!

— На наш век и конца хватит, Кудеяр!

— А мне свой век — тьфу! Одно проклятие! И не может истинный человек однем веком жить!

— А в бога ты веришь, Кудеяр? Как ты в его веришь-то?

— Не в такого, как все… Все-то ведь и кажный не знают его, настоящего! Только думают, будто знают.

— А ты знаешь? Ты дознался, Кудеяр?