Изменить стиль страницы

Он услышал на улице чьи-то шаги и крикнул:

— Эй! Кто там?

— А чо? — ответил через ограду мужской, может быть, уже стариковский голос и закашлялся.

— Война?

Прокашлявшись, голос ответил:

— Сам не знаю, язьви тебя!

— Ну, постой-ка там! Я сейчас!

И Устинов побежал с крыльца на улицу. Там был Круглов Прокопий, он жил через два дома и, дождавшись Устинова, тоже спросил его:

— Война?

— Сам не знаю! — ответил Устинов.

— А кто воюет-то? Белые? Красные? Ишшо кто-нибудь? — опять спросил Прокопий.

— Не знаю же я!

— Ну, пойдем на площадь да и встретим кого-нибудь! Тот, может, и знает!

И с подбежкой, быстро они пошли к площади, и как раз в этот момент там ударили в набат, в небольшой, но звонкий колокол, испокон веку висевший между двумя высокими столбами рядом с помещением сельской сходни.

— Припозднились ударять-то, хады! — возмутился на бегу Прокопий Круглов. — Народ уже и сам проснулся и повыскакал на улицу, а оне всё не стукают в колокол, будто не ихнее дело! Безобразие! Язьви тебя!

— А кто — оне? Кто не стучит-то? — спросил Устинов.

— Да не всё ли одно кто? Кто-то, а должон подать тревогу?!

— А кто нонче должон-то? — на бегу всё еще пытался выяснить Устинов. Никаких таких должников ни перед кем нету нонче — ни дежурных по наряду, ни сторожа при сходне! Никого! И никакой сколь-нибудь настоящей власти!

— Ну, как энто? Ну, милиционер есть живой! Жрет наш, мужицкий хлеб, а в колокол стукнуть дак лень ему? Или хотя бы из вас, из Лесной Комиссии, ктой-то должон найтись! Порубщиков хватать, вязать своих же мужиков по рукам-ногам, дак вы есть, язьви вас, а за-ради порядку веревку колокольную подергать, дак — язьвило бы вас всех в душу! — нету никого?

— Ладно тебе, Прокопий! — ответил Устинов. — Бежи быстрее, делай ширше шаг, а то я и один ударюсь вперед! — Про себя же Устинов думал: «А может, и так: двадцать четыре человека лесной вооруженной охраны имеется в Лебяжке, а дежурного в ночь поставить — никто не догадается! Бумаги сколько, протоколов разных написано Комиссией, сколько разбирательств гражданских ею сделано — а тут будто ветром сдуло всех! И куда сдуло? И может, прав Прокопий-то?!»

На площади уже было десятка полтора мужиков, и другие выбегали из переулков, копились в груду неподалеку от островерхой сходни.

В темном небе стояла почти что полная луна, выщербленная лишь с одного краешка, но неяркая, прозрачная. Лебяжинские избы по всем четырем сторонам площади в блеклом и слабом свете расплывались в углах, были похожи больше на округлые стога и зароды, чем на избы, одна только сходня острилась вверх.

Зато отсюда, с площади, потому что она была на возвышенности, на самом бугре, виднелась черная среди белесой ночи стена леса, а над нею — розовое, почти красное зарево. Там был пожар.

Там, за выступом леса, горело споро и ровно, зарево было яростным, оно колыхалось вверх и в стороны, изредка черный лес как бы раскалывался огненными трещинами, но тут же смыкался снова, и снова пламя оставалось взаперти, за крепостной зубчатой стеной, и только иногда выметывалось вверх, плавилось в собственном зареве.

Устинов, как только выскочил на площадь, как только примерился взглядом к зареву, тут же и крикнул:

— Мужики! Гришка Сухих горит! — И тотчас представил себе, как огонь пожирает матерые постройки Гришкиной заимки, как лохматый, растрепанный Гришка, припадая на одну ногу, гонит в огонь за спасением разного добра своих молчаливых работников и, показывая им дорогу, тоже лезет в пекло.

Но Устинов никого не удивил, все без него знали: горит Гришка Сухих.

— Конешно! Больше в той стороне некому!

— А сказать, так и нечему!

И как стояли мужики и смотрели, так и продолжали стоять и смотреть в ту сторону, где над лесом, покачиваясь в стороны, поднимаясь и опускаясь, тускнея и вновь накаляясь, красно сияло заревное облако.

Людей всё прибывало на площадь, и, странно, чем больше их было, тем они становились молчаливее, никто и ни о чем уже не спрашивал. А кто-то, чуть ли не Прокопий Круглов, заметил вдруг:

— Да в колокол-то кто энто бьет? И для чего, спросить дак? Язьвило бы вас!

Колокол прозвенел еще два раза и тоже умолк, а Устинов крикнул:

— Мужики! Ведь энто же как? Ведь мужик горит! Лебяжинский! Хотя и заимочный и отделенный, а лебяжинский. А мы все стоим в карманах руки?

Прокопий, который так и оставался неподалеку от Устинова, обернулся и сказал:

— Брось, Николай Левонтьич! Не надоть!

— Чего бросать? Чего — не надоть?

— Народ смущать. Кричать при ём!

— Я к помощи призываю — какое же смущение!

— Настоящее: стоят все тихо-спокойно, а ты один, вишь ли, нашелся кричать!

— Поджог! — догадался вдруг Устинов.

И тут же подошли к нему и еще мужики и стали рассуждать, чьих это рук дело:

— Могли партизаны сделать. Хотя их не слыхать было, но всё одно могли явиться и сделать. Когда им с кого-то начинать, так лучше, как с Гришки, не начнешь: и живет отдельно, и сам богатый. Богаче всех!

Мужики согласились, что могло быть и так.

Еще были догадки:

— Батраки Гришкины сделали. Терпели да терпели, после надоело им ходить в бессловесных тварях, они и сделали. Эксплуатация никому не тянется!

— Гришка в Лесную Комиссию чертеж подал на шесть десятин лесу. Даже на семь! Кто в те десятины одной ногой ступит — он в того грозился стрелять. Он, слыхать, ужо и стрелял. А Комиссия его за это…

И снова все согласились и как бы даже одобрили Комиссию — так и надо было Гришке!

Один другого догадливее были нынче рассказчики, и кто-то сообразил:

— Сухих сам себя пожег! Штобы послезавтра об эту же вот пору и всю-то Лебяжку пожечь! Будто бы в отместку!

Устинов дернул Прокопия Круглова за рукав:

— А ты? Неужели не побежишь Гришке помогать?

— Вот те раз! — удивился тот. — Мне-то што? Больше всех надобно или как? Или, может, мне Гришкина благодарность очень нужная? — Прокопий подумал, откашлялся и еще сказал: — Слишком уж он богатый, Гришка, язьви его! По нонешним временам, дак очень уж слишком! Сумел от мира отделиться, выселиться из деревни, пущай умеет и сам-один от беды уходить! Язьвило бы его!

— Прокопий! — не отступал Устинов. — Прокопий! Ты же сам-то не богатый разве? Сам-то не мечтал об заимке? Не завидовал Григорию? Не хотел брать его пример? Сколь у тебя коней-то на ограде? Рабочих? Шестеро уже? И еще, поди-ка, мало тебе?

— Было, Никола. А нонче я уже не сильно хочу Гришкиного примера! Обождать надо с им! С примером-то! — И Прокопий Круглов, еще раз кашлянув, отошел от Устинова, а в это время, стоя в розвальнях, кто-то быстро выехал на площадь. Выехал и крикнул громко, отчетливо:

— Кто на пожар? Садись! Живо! — Это Смирновский был, Родион Гаврилович.

Он придержал коней, подождал, но никто к нему не сел, никто даже не откликнулся. Еще спросил:

— Кто?

В розвальни бросился Устинов, Смирновский ударил кнутом коренника и погнал в сторону красного света. Кони побежали мелковатым, но быстрым шагом, на каждый шаг из-под тонкого снежка звучно отзывалась мерзлая земля, и слышалось, будто табун лошадей спешил куда-то во тьме, в белесоватой ночи.

Смирновский правил по дороге едва видимой, а где были глубокие еще осенние борозды — он держал стороной, справа на розвальни бежали деревья и тени их, большие, но нечеткие, расплывающиеся по снегу и одна по другой, слева, в затуманенной степи, будто бы проглядывался край земли — обрыв, из него-то, медленно поднимаясь вверх, и приползал призрачный туман, а туда, в глубочайшую бездну, стекал отовсюду лунный свет.

Смирновский, в полушубке, в шапке папахой, по-прежнему ехал стоя, смотрел только вперед и лишь на полпути оглянулся:

— Это кто же ко мне сел-то? Не ты ли, Леонтьич?

— Я, Родион Гаврилович! — ответил Устинов.

Когда оставалось миновать тот острый выступ леса, за которым пылал, теперь уже совершенно отчетливый, красного пламени пожар, Смирновский, сдерживая коней, крикнул: