И милосердие воспел.

В начале октября Пушкин переехал с каменноостровской дачи в Петербург на новую квартиру, в большой дом Волконского на Мойке, у Певческого моста. Кабинет Пушкина выходил в просторный двор, замыкавшийся старинной постройкой эпохи Анны Иоанновны — «конюшнями Бирона». Здесь Пушкин написал ряд статей и заметок для «Современника», послесловие к «Капитанской дочке», последнюю лицейскую годовщину. Отсюда Пушкин написал Чаадаеву свое ответное «философическое письмо», в котором отметил глубокое различие их исторических воззрений на Россию. Пессимистической концепции Чаадаева противопоставляются Пушкиным сильные личности русского исторического прошлого: Олег и Святослав, «оба Ивана» и особенно «Петр Великий», который один — «целая всемирная история». Но Пушкин соглашается с другом своей молодости в том, что общественная жизнь в николаевской империи безотрадна и беспросветна: «Это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, к справедливости и правде, это циническое презрение к мысли, к человеческому достоинству поистине приводят в отчаяние».

Пушкин (1-е изд.) _99.jpg

Вид Невского проспекта с Полицейского моста.

Старинная литография.

В день написания этого письма, 19 октября 1836 года, в половине пятого у лицеиста Яковлева праздновали двадцатипятилетие лицея. Собралось одиннадцать человек, в том числе поэт Илличевский, Модест Корф и К. Данзас, к которому через три месяца Пушкин обратится за трудной дружеской услугой. За обедом провозглашали заздравные тосты, читали письма изгнанника Кюхельбекера, пели лицейские песни. Пушкин, согласно протоколу собрания, начал читать стихи на двадцатипятилетие лицея, но всех стихов не припомнил. Известная легенда о рыдании Пушкина, якобы прервавшем его декламацию, остается только «трогательным анекдотом» (по выражению Анненкова). Он характерен для дружественной оценки безотрадного настроения поэта осенью 1836 года, но мало вяжется с неизменной сдержанностью и замкнутостью Пушкина в обществе. Яковлев, описавший празднование годовщины в письме к Вальховскому, ни словом не упомянул о таком драматическом моменте, как плач Пушкина среди чтения стихов. Да и весь эпизод этот не может усилить той безнадежной печали, которой проникнуто стихотворение «Была пора…» Уход молодости, спад жизненной энергии, неумолимый закон разложения прекрасной юношеской цельности в жестоком ходе действительности, особенно в эпоху напряженной борьбы, когда «кровь людей то славы, то свободы, — То гордости багрила алтари», — все это выражено с такой глубиной и ясностью, что раскрывает в нескольких строфах трагизм истории и драму личной судьбы. Слезы Пушкина не могли бы взволновать нас сильнее его последних стихов.

XIII НОЯБРЬСКАЯ ДРАМА

1 ноября 1836 года Пушкин читал у Вяземского свой новый роман «Капитанская дочка». «Много интереса, движения и простоты», сообщал на другой день Александру Тургеневу Вяземский. Сын его, Павел Петрович, в то время шестнадцатилетний юноша, никогда не мог забыть того «неизгладимого впечатления», какое произвела на него «Капитанская дочка» в чтении самого автора.

Это было действительно крупнейшее литературное событие. Народился первый русский роман европейского значения. Пушкин со свойственной ему чуткостью к большим течениям современной литературы дает в своей хронике опыт художественного воссоздания русского прошлого на основе романической поэтики Вальтера Скотта, но с учетом национальных особенностей своей темы. Для создания большого эпоса о народной революции в России XVIII века он воспринимает основные конструктивные черты новейшего западного романа и сразу достигает высоты его лучших образцов. Помимо самого основателя жанра, Пушкин прекрасно знал и его обширную «школу», хотя и не во всем признавал ее достижения. «Вальтер Скотт увлек за собой целую толпу подражателей, — писал Пушкин в 1836 году, — но как они все далеки от шотландского чародея». И все же некоторые исторические романы двадцатых годов, как «Обрученные» Манцони и «Хроника времен Карла IX» Проспера Мериме, заслужили его хвалебную оценку.

Превосходный роман Мериме наиболее отвечал повествовательной манере Пушкина. В нем не было избытка декоративной живописи, столь характерной для «Собора парижской богоматери», ни изысканности «Сен-Мара» Виньи, ни археологической перегруженности Вальтера Скотта. Но зато с замечательной силой здесь было развернуто на материале событий Варфоломеевской ночи искусство концентрировать изображение, очерчивать сложную ситуацию в нескольких строках и выражать целый характер в одном слове.

Опыт новейшего европейского романа вел Пушкина к углубленному раскрытию родной старины в сжатых и четких зарисовках. Принцип предельного лаконизма и высшей выразительности лег в основу «Капитанской дочки».

Трудно было бы назвать другой исторический роман с такой предельной экономией композиционных средств и большей эмоциональной насыщенностью. Как и в отношении Байрона или Шекспира, здесь имело место глубокое преображение образца. В «Капитанской дочке» интимно-исторический рассказ сочетается с русской политической хроникой и дает широкую картину эпохи в ее домашних нравах и государственном быту: вымышленные образы, герои фамильных записок, неизвестные представители провинциальных семейств соприкасаются с такими фигурами, как Пугачев, Екатерина II, оренбургский губернатор Рейнсдорп, пугачевцы Хлопуша и Белобородов (по планам в состав персонажей вводились еще Орлов и Дидро).

Мастерски взят основной тон повествования, с первых же строк увлекающий читателя. Пушкин высоко ценил Вальтера Скотта за его дар раскрывать прошлое без малейшей торжественности — «домашним образом». Именно к этому он стремился в своем изображении русского XVIII века, ставя себе задачей показать его не на высоких подмостках классической трагедии или официальной истории, а сквозь черты патриархальной семейственности с ее теплотой и наивностью. Отсюда ряд исполненных прелестного юмора черт старинного быта (гувернера Бопре выписывают из Москвы «вместе с годовым запасом вина и прованского масла») и благодушно комических сцен в гостиной Гриневых и в столовой Мироновых (где офицеров берет под арест комендантша с помощью Палашки, относящей шпаги в чулан). Жанровые изображения «внутренних помещений» с деталями русских лубочных картинок здесь предшествуют широкому историческому полотну. Медовое варенье Авдотьи Васильевны и мотки оренбургской шерсти Василисы Егоровны подчеркивают тот характер «семейственных записок», на который неоднократно указывает читателю автор. В этом духе выдержано и спокойное заглавие повести, заимствованное из офицерского романса и нисколько не возвещающее основную трагическую тему и грозный рост развертывающихся событий. Эта же нота звучит и в эпилоге («потомство их благоденствует в Симбирской губернии…»).

Из такого идиллического обрамления фамильной группы бурно выступает картина крестьянской революции XVIII века. Отдельные эпизоды — приступ, мятежная слобода, плавучая виселица, казнь Пугачева — дают в резких фрагментах ощущение политического события в его грандиозном целом. Пушкин снова проявляет себя замечательным историческим портретистом, с исключительной экспрессией и сжатостью рисующим героев прошлого. Незабываемый внешний облик Пугачева выступает в двух-трех штрихах: «Высокая соболья шапка с золотыми кистями была надвинута на его сверкающие глаза». Длинные седые волосы и полинялый мундир времен Анны Иоанновны дают полное представление о наружности генерала Рейнсдорпа. Та же выразительность в портретах Хлопуши, изувеченного башкирца, Екатерины, та же характерная сжатость в «жанровом» изображении яицкого войска и кочевых наездников. Пейзаж здесь намеренно снижен и упрощен: «печальные пустыни, пересеченные холмами», крутой берег Яика, киргизские степи, овраги Бердской слободы, «бедные мордовские и чувашские деревушки». Точные этнографические описания воссоздают скудные черты унылой и бедной природы восточных окраин России.