Изменить стиль страницы

Червоводы ликовали: кончилось бедственное положение, шелководство начало возрождаться и обещало в недалеком будущем нагнать потерянное время.

— Все, что предлагает господин Пастер, может быть немедленно перенесено в широкую практику, — с восторгом говорили одни.

— Увлекаетесь, — обрывали их другие, — мы пробовали то же самое, но болезнь у нас не отступила.

— Значит, вы неправильно делали то, что велел господин Пастер, — настаивали сторонники, — мы точно придерживаемся его советов и получили абсолютно здоровые выводки и от них совершенно здоровое поколение.

Больше всех волновались торговцы греной: слишком много сжигали яиц больного шелкопряда. И спекулянты в погоне за наживой частенько скупали заведомо больную грену и продавали ее за здоровую, перенося тем самым заразу из одних мест в другие. Они же распространяли самые невероятные слухи о Пастере и его опытах. Такие слухи достигали ушей тестя Пастера — господина Лорана. В тревоге он писал дочери:

«Здесь распространился слух, что неудачи шелководства и метода, предложенного Луи, вызвали такое озлобление у населения вашей местности, что ему пришлось спешно покинуть Алэ, жители которого забрасывали его камнями».

От всех этих нелепых толков, от слухов и статей Пастер решил спастись куда-нибудь подальше: вместе с женой, дочерью и сыном он уехал отдохнуть на берег моря, неподалеку от Бордо. Сюда, в Бордо, получил он очень обрадовавшее его письмо от итальянца Салимбени, который, повторив все опыты Пастера, проверив и подтвердив их, благодарил Пастера и писал, что его метод — лучшее, что можно придумать для возрождения шелководства.

Об этом и собирался рассказать Пастер, когда 19 октября 1868 года, после непродолжительного отдыха, вернулся в Париж.

Странно, но отдых на берегу моря в кругу любимой семьи и вдали от всех опытов и треволнений, от врагов и злопыхателей не очень пошел ему на пользу. Возобновились головные боли, странное недомогание вселяло тревогу. Он скрывал эти ощущения от жены, но мадам Пастер слишком знала и любила своего мужа, чтобы не насторожиться. Должно быть, напряженные исследования, баталии с теоретиками самозарождения, походы на пебрину и флашерию, неблагодарность общества, которому он служил всеми своими помыслами, сильно пошатнули его нервную систему, расслабили и без того некрепкий организм.

В тот день, 19 октября 1868 года, Пастер рано встал и почувствовал, что, кажется, не сможет выйти к завтраку: вся кожа тела непривычно немела, будто по ней бегали мурашки. Пересилив себя, он все же позавтракал вместе с семьей и ушел в кабинет: надо было продиктовать жене статью в Академию наук.

Едва Пастер уселся в кресло, как его забил озноб. Стараясь не показать испуга, мадам Пастер попросила его лечь в постель.

— Можно ведь диктовать и лежа, — ласково, как ребенка, уговаривала она, — и, пожалуйста, не спеши так.

Но даже лежа Пастер не мог уже говорить. Тепло укрытый, заботливо напоенный горячим чаем, он пролежал в постели до половины третьего, а потом все-таки решил идти в Академию.

— Я отлично себя чувствую, — заявил он, пресекая всякие протесты жены, — должно быть, слишком много ел за завтраком. Пожалуйста, не волнуйся, дорогая, я намерен еще очень долго прожить, и мы с тобой напишем еще не один десяток статей и книг…

Он старался шутить, но за шутливым тоном слышалось желание преодолеть и боль и тревогу и, главное, успокоить жену.

— Отлично, — сказала она, зная, что никакие уговоры теперь не помогут, — мне как раз надо выйти по хозяйственным делам, так что нам с тобой по пути.

Рука об руку дошли они до Академии, и тут мадам Пастер попрощалась, сделав вид, что идет дальше. Но как только невысокая фигура Пастера скрылась в дверях, мадам Пастер быстро вбежала в вестибюль. Оглядевшись, она увидела Балара и бросилась к нему.

— Господин Балар, — в тревоге сказала она, — Луи с утра скверно себя чувствует. Прошу вас, проследите за ним и ради бога проводите после заседания до самых ворот Эколь Нормаль.

Балар в шестьдесят шесть лет выглядел моложе своего ученика; веселый и бодрый, очень подвижный, он представлял полный контраст с Дюма. Оба — ученые, оба — химики, давнишние друзья, они во всем были непохожи. Дюма — сдержанный, сосредоточенный, немного скептик, больше мудрец — в течение всей жизни двигал вперед свою науку, неутомимо работая над исследованиями, непрестанно делал одно открытие за другим. Балар — темпераментный, живой, горячий и очень добрый — почти не занимался исследованиями, сделав в молодости, как сам считал, все, что мог сделать; всю остальную жизнь он довольствовался лекторской работой и тем, что щедрой рукой разбрасывал среди своих учеников блестящие научные идеи, которыми всегда была полна его умная голова. Трудно учесть, какое количество открытий совершили в науке эти ученики, пользуясь идеями и изобретательностью учителя.

Балар не только выглядел, но и душой был моложе своего сверстника Дюма (оба родились в 1802 году). И все-таки он ушел из жизни на восемь лет раньше Дюма, в 1876 году…

Встреча с мадам Пастер, ее слова о муже встревожили Балара.

— Не волнуйтесь, дорогая, я просто не отойду от него. И доставлю домой в полной сохранности.

Между тем заседание уже началось, и Пастер обычным уверенным голосом, не имея перед собой никаких записей, рассказал о работах Салимбени. Говорил он так спокойно и внятно, что Балар подумал: «Быть может, это только обычная мнительность любящей жены?»

Тем не менее он сдержал обещание: после заседания дошел вместе с Пастером до Эколь Нормаль, болтая всю дорогу о разных разностях и то и дело искоса посматривая в лицо собеседнику.

Семья ждала Пастера с обедом. Он, как всегда, тщательно вымыл руки, переоделся и сел к столу. Обедал без всякого аппетита, еда с трудом проходила в горло. Едва дождавшись конца обеда, он ушел к себе и сразу же лег в постель.

Опять эти мурашки по коже. А вот откуда-то, из глубины его существа, поднимается боль. Голова, тело, руки и ноги — все пронзает она… Пастер хотел крикнуть и — не смог. На мгновение потерял сознание, потом снова очнулся от чудовищной боли. Наконец боль отпустила его, и он тихо позвал жену.

Должно быть, она все время стояла под дверью, потому что едва крик сорвался с его губ, как она уже оказалась у изголовья кровати.

Побагровевшее, искаженное лицо Пастера было ужасным. Рот перекосился, и казалось, смерть уже кладет свою печать на это дорогое лицо.

Спохватившись, Мари Пастер выбежала из комнаты и послала сына за врачом. Когда постоянный врач Пастеров доктор Годелье вошел в спальню, больной лежал спокойно, будто спал. Мадам Пастер положила ему на голову пузырь со льдом, зная, что это всегда облегчает ему головные боли.

Ночь была тяжелой. Постепенно у него отнялась вся левая сторона тела. Говорить он не мог.

Наутро дочь Пастера стояла у дверей Эколь Нормаль в ожидании появления школьного врача де Мюсси, за которым послал ее Годелье.

— Скорее зайдите к нам, доктор, — плача, шептала она, — с папой что-то плохое, у него не действует рука и нога… и он очень страдает… Только, пожалуйста, мама просила, не пугайте его…

Встревоженный де Мюсси поспешил к Пастерам. Перед тем как войти к больному, он остановился, чтобы придать своему лицу свойственное ему обычно выражение и только потом открыл дверь.

— Узнал, что вам нездоровится и зашел проведать, дорогой господин Пастер. Но сейчас я вижу, вам уже лучше?

Пастер только грустно улыбнулся. Понимая, что дело серьезное, оба врача решили не брать на себя ответственности за жизнь ученого и пригласили на консилиум парижское светило — доктора Андреаля.

— Пиявки, — немедленно назначил Андреаль, — не менее шестнадцати за уши. Сразу станет легче.

Действительно, стало легче. Настолько, что к утру Пастер заговорил:

— Я бы ее отрезал, она тяжела, как свинец, — сказал он, глазами указывая на парализованную руку.

Это были его первые слова после удара. Но к ночи положение опять стало угрожающим: снова резкий озноб, снова мучительное беспокойство, лицо заострилось, взгляд потускнел.