Маршал решил произвести решающий опыт на большой территории и широко распропагандировать его результаты.
На Вилла-Висентина, неподалеку от Триеста, в запущенном имении, вся огромная территория которого была засажена виноградниками и шелковицей, уже много лет шелкопряд не давал доходов: пебрина и флашерия опустошили эти богатые места. Маршал Вайян решил здесь провести опыт. Маршал был не просто маршалом — он был еще и министром двора. А имение было не просто имением — оно принадлежало наследному принцу. Таким образом, можно было убить двух зайцев: увеличить доходы принца и доказать правоту Пастера.
100 унций грены, которая должна была дать 30 килограммов коконов, маршал взял у Пастера. Столько же заведомо зараженной грены отобрал в самом имении. И через три недели пригласил туда Пастера с семьей.
В имении было чудесно, пустынно и тихо. Никто не беспокоил больного ученого, и в ожидании периода выкормки шелкопряда он отдыхал здесь душой и телом. Ежедневно по нескольку часов он диктовал жене рукопись будущей книги о болезни шелковичных червей. Постепенно книга эта вырастала в капитальное двухтомное сочинение.
К апрелю 1870 года оба тома была закончены и подготовлены к печати. Тем временем на Вилла-Висентина впервые за последние десять лет был получен сбор коконов, давший 22000 франков чистого дохода. Львиная доля его досталась наследному принцу, владельцу имения, и только незначительная сумма — арендаторам.
Восемь месяцев прожил Пастер в этом благодатном уголке. Восемь месяцев, принесших ему полное торжество и великую благодарность крестьян, для которых он явился спасителем.
В начале июля Пастер был уже в Париже и сразу попал словно бы в другую эпоху: столица Франции готовилась к войне.
В кабинете помощника директора Эколь Нормаль, старого друга Бертена, собрались студенты. Это была прощальная вечеринка перед отъездом в действующую армию. Здесь же присутствовал и сын Пастера, который тоже уходил в ряды армии. И Сен-Клер Девиль, разом осунувшийся и постаревший, такой изменившийся, что его нельзя было узнать.
— Ах, дети мои, мои бедные дети, мы погибли! — со слезами на глазах говорил Девиль. И это так не похоже было на всегда веселого, оптимистически настроенного Сен-Клера, что Пастер содрогнулся.
— Расскажите мне, что творится, — попросил он, — ведь вы же только что из Германии.
— Очень все страшно, очень безнадежно, — горестно говорил Девиль, — на наших границах сосредоточено такое количество вооруженных до зубов пруссаков, что нам несдобровать… У Франции нет настоящей армии, нет вооружения и амуниции, арсеналы пусты… Эта война — гибель для Франции.
— Не надо так отчаиваться, — вмешался молоденький черноглазый студент, — армия будет, молодая и сильная, патриотизма у нас хватает. Франция не может погибнуть!
Пастер просветлевшими глазами посмотрел на юношу и вдруг заявил:
— Ну что ж, и я с вами. Пойду в волонтеры…
На минуту смолкла расшумевшаяся молодежь.
Сын Пастера невольно приблизился к отцу. Бертен схватился за голову. Девиль, оправившись от изумления, только воскликнул:
— Вы с ума сошли!
Полупарализованный, совсем разбитый, в эти минуты Пастер походил на призрак; но столько решимости и гнева было в лице этого призрака, столько упрямства в глазах, что никто больше не решился сказать ни слова.
Наутро Бертен зашел к Пастеру.
— Уезжай, — сказал он, словно вчерашнего заявления и не было, — ты будешь лишним ртом в осажденном Париже.
Пастер горько улыбнулся шутке друга и только собрался что-то сказать, как дверь снова открылась. Вошел Балар.
— Что это я слышал, дорогой Пастер, о каких волонтерах речь? — прямо с порога спросил он.
Пастер удивленно посмотрел на Балара. Мало того, что старик пришел, не дожидаясь, пока сам Пастер навестит его, — он уже успел узнать об этой сорвавшейся вчера фразе!
Поистине это было утро неожиданностей: не успел Пастер ответить Балару, как снова открылась дверь и вошел Дюма.
— Рад вас видеть здоровым и бодрым, дорогой Пастер. Теперь здоровье вам особенно пригодится — надо работать и работать в тяжелый для родины час.
«Сговорились, — подумал Пастер, — Бертен все рассказал… Но как это, однако, трогательно!»
Он молча отвернулся к окну, и взгляд его натолкнулся на склоненную над шитьем голову жены. Мадам Пастер сидела здесь тихонько, никем не замеченная и, скрывая волнение, прислушивалась. Пастер подошел к ней, погладил милую, уже седеющую голову и шепнул:
— Не волнуйся, родная, я не буду безрассудным…
В этот же день пришло письмо от Дюкло из Клермон-Ферран, где он профессорствовал. Дюкло звал учителя и всю его семью к себе, обещал создать все условия для научной работы Пастера.
Но Пастер уехал в Арбуа. Не сразу — на другой день после Седанской битвы и падения империи. Где-то там, на залитых кровью французов полях, воевал его сын. Быть может, его уже не было в живых — за все время они не получили оттуда ни одного письма…
Сраженный отчаянием, со страшной душевной болью покидал Пастер Париж. Сколько горестей перенес он за сорок восемь лет своей жизни, сколько близких и дорогих людей похоронил за это время, сколько претерпел от своих врагов и противников, но только теперь понял он, что такое настоящее горе. Горе, от которого он уже не мог оправиться всю свою дальнейшую жизнь.
Франция под пятой врага. Его дорогая веселая родина. Подкованные железом сапоги победителя топчут цветущую красоту его страны. Он физически ощущал боль земли под этими сапогами и горько думал — как и почему это могло случиться?
Между тем прусская армия, разгромив французов, опустошала страну и стояла под Парижем. С ужасом узнавал Пастер о событиях и невыносимо страдал от своей беспомощности. Он пытался забыться в работе, съездил к Дюкло и поставил там ряд опытов, вернувшись к прежней теме брожения. Он занимался болезнями пива, с патриотическим намерением сделать французское пиво лучше, чем немецкое. Он даже написал гневное письмо декану медицинского факультета Боннского университета и отослал свой почетный диплом этого университета.
Все это было не то, не то. Его товарищи по Академии наук служили сейчас родине куда как более ощутимо, чем он. Изучали вопрос о хлебе — как сделать, чтобы примеси к нему были безвредными и чтобы хлеба хватало голодному народу. Изучали вопросы консервирования продуктов. Выращивали лекарственные растения, занимались гигиеной…
И вдруг лицо его просветлело, он прочел в этих отчетах нечто, что заставило забиться его измученное сердце. Он прочел два письма военного хирурга Седилло, заведовавшего походным госпиталем в Эльзасе.
«Страшная смертность среди раненых, — писал Седилло, — привлекает внимание всех друзей науки и человечества… Озадаченные и колеблющиеся хирурги стараются установить какие-то принципы и правила, которые немедленно опровергаются последующей практикой… Места сосредоточения раненых можно сразу узнать по резкому запаху гниения. Сотни, тысячи раненых с бледными лицами, на которых еще не угас последний луч надежды на жизнь и воля к жизни, погибают на 8–16 день от госпитальной гангрены…»
Содрогался Седилло, когда писал эти строки. Содрогался Пастер, читая их. Но вот — что это? В письме упоминается Листер, английский хирург Листер, который изобрел нечто, названное им «антисептикой»…
Пастер забыл обо всем на свете, читая эти строки. Оказывается, за четыре месяца до начала войны этот Джозеф Листер опубликовал труд для руководства хирургов, и труд этот ясно и четко говорил о новом методе борьбы с госпитальными осложнениями. И никто во Франции и не подумал применить этот метод на фронтах, никто, должно быть, из хирургов и не знал о нем!
А между тем этот англичанин, который всего на пять лет моложе его, Пастера, прямо ссылается на его работы по брожению. Эти работы и натолкнули Листера на новый метод борьбы за жизнь раненых и хирургических больных, на метод, который явился поворотным этапом в истории хирургии, началом новой эпохи для медицинской науки.