Изменить стиль страницы

Хуарес вынул большие серебряные часы. Надо торопиться — Маргарита будет недовольна. И я обещал детям…

Из письма Матиаса Ромеро Андрею Андреевичу Гладкому

«Я понимаю, что Вы как историк хотите получить разные сведения и точки зрения на это событие. Сеньор Марискаль не менее осведомлен, чем я, но, скажу прямо, мне приятно написать Вам обо всем этом. Ведь лето пятьдесят девятого становится уже историей, новые события заслоняют его…

Я помню, как накануне одного из важных заседаний — очевидно, это было начало июля — мы сидели в кабинете президента втроем: сеньор Хуарес, сеньор Окампо и Ваш корреспондент. Я, по своей секретарской привычке, делал заметки и потому могу теперь воспроизвести тогдашний разговор.

Сеньор Окампо говорил президенту: „Вам не кажется иногда, что вы — бедный провинциальный кузен, приехавший погостить у своего богатого и влиятельного родственника сеньора Мигеля Лердо де Техады? Нет? А я последнее время постоянно ощущаю нечто подобное. И мне это не нравится“. Сеньор Хуарес высоко поднял брови и сказал: „Что ж поделаешь, дон Мигель ценит себя. Надо мириться с подобными безобидными слабостями своих ближних, дон Мельчор“. Но сеньор Окампо был в тот раз не расположен шутить. „А вы не задумывались, дорогой друг, — сказал он, — почему Лердо так настойчиво при каждом удобном случае напоминает о своем авторстве в составлении новых законов? Почему он упорно делает вид, что до него ничего подобного никому в голову не приходило? Как будто мы не занимаемся тем, что исправляем его ужасающие ошибки пятьдесят шестого года! В отличие от нас с вами, он прекрасно знает, что такое политическая интрига. Он подготавливает общественное мнение, мой друг! Он приучает наших доверчивых пурос к мысли, что истинный вдохновитель и создатель реформ — Мигель Лердо де Техада! Вот о чем идет речь!“ Президент сказал: „Если такой ценой можно купить единство правительства, то я согласен“. Сеньор Окампо раздражился: „Возможно, дон Бенито, с тех высот политического духа, на которых витаете вы, все это выглядит довольно забавно, но я, простой смертный, терплю это с трудом и только ради вас. Я отрицаю культ вождя, претендующего на то, что он есть единственный носитель идеи. Это форма деспотизма, а деспотизм противен мне в любом выражении. И если бы вы встали на этот путь, я немедленно порвал бы с вами!“ Президент ответил ему с печальной суровостью: „Пока я не встал на этот путь и вы не порываете со мной, я прошу вас как главу кабинета избегать любых слов и действий, которые могли бы подорвать единство правительства. Сейчас самый неподходящий момент“.

Дело было, разумеется, не в сеньоре Лердо как таковом. Но молодые радикалы нашей партии считали сеньора Лердо своим вождем. Они обвиняли президента в излишней умеренности и нерешительности. Одна из либеральных газет писала тогда: „На все удары судьбы он отвечает равнодушием, фатализмом, бездеятельностью, свойственной его расе“. Они и представления не имели, как тщательно президент взвешивает бесчисленные обстоятельства, прежде чем принять решение. А президент готов был в тот момент пожертвовать своим самолюбием ради единства. Уход Лердо из правительства означал тогда раскол наших сил, ибо роль Лердо сильно преувеличивалась его многочисленными сторонниками, а раскола и разброда у нас и так было достаточно. Я не буду описывать бурные заседания и бесконечные споры. Ведь в тогдашнем правительстве хватало спорщиков и упрямцев. Но всегда дело решало спокойствие президента, который был упрямей их всех, вместе взятых. Его аргументы всегда были просты и жизненны. К примеру, его известная фраза, повторяемая им тогда не раз: „Лучше одна война, чем две“. Это означало — реформы нужно провести, воспользовавшись войной за конституцию, иначе придется потом воевать и за реформы. Теперь это кажется несомненным, а тогда было немало людей, расположенных отложить реформы до окончания войны.

Сеньора Хуареса обвиняли в том, что он слишком долго откладывал реформы. Но я-то прекрасно знаю, что тут были за причины. Ему было бы куда легче уступить напору со всех сторон. Сеньор Хуарес, хочу Вам сказать, владеет редкостным чутьем — когда и что сделать. Момент, который он выбрал для реформ, был самый подходящий. Преступление при Такубайе возмутило иностранные державы, и они с большей благосклонностью взирали на Веракрус, чем на Мехико. Внутри же страны наши генералы стали сами проводить реформы там, где они воевали. Генерал Видаурри уже конфисковал церковные имущества в северных штатах, а генерал Гонсалес Ортега, кроме того, еще и разрешил гражданские браки. В Мичоакане, цитадели либералов, начали закрываться мужские монастыри. Короче говоря, президент мог указать своим противникам на эти поступки и объявить реформы волей народа! Это был сильный довод.

Вдумайтесь, мой друг, в первую фразу Манифеста от двенадцатого июля: „Все имущества, которыми владело духовенство как белое, так и черное, переходят в собственность народа“! Вдумайтесь, ибо Вам, воспитанному в другой стране, этого сразу не понять. В Мексике духовенство было самым богатым и самым сильным классом общества. Столетиями оно диктовало свою волю духовно и материально. Подумайте, какой жизненный переворот должно было произвести отъятие у церкви не только его избыточного богатства, но и его законом освященного права вмешиваться в жизнь каждого из нас. Я верующий человек, мой друг, но меня это всегда возмущало. Президент тоже искренне верующий, но для убежденного демократа вера есть дело свободное. Потому для сеньора Хуареса в „Законах о реформе“ имущественные статьи, поверьте мне, были не главными. Не главным было для него, что, вопреки „закону Лердо“ пятьдесят шестого года, теперь церковная собственность не выкупалась, а конфисковывалась. Главным — я это точно знаю! — была узаконенная независимость частной и государственной жизни от церкви. Кто хотел, мог посещать храмы, кто хотел, мог не посещать. Кто хотел, мог венчаться в церкви, кто хотел, мог скреплять брак в мэрии. Регистрация рождений и смертей тоже становилась делом гражданским. Это очень важно, поверьте! Ведь прежде священник мог отказать крестить новорожденного или запретить похороны, если ему не могли заплатить или чем-то еще прогневали. Таких случаев было много. И это было трагедией! Пользуясь этими средствами, церковь могла заставить верующих поступать как ей угодно. И дело тут было не в религии, а в политике. Теперь же воля верующего человека стала независимой — не от бога, но от священника, который — увы! — слишком часто оказывался нечестным!

Вот эту-то независимость и добровольность и почитал президент величайшим приобретением революции. Он убежден, что, освободившись от этой тягостной опеки, мексиканец ощутит неискоренимую потребность в свободе и просвещении. Он убежден, что демократия есть удел людей со свободной душой.

Но, помня наши разговоры, я предчувствую вопрос: „А как же меры экономические?“ Я не стану вдаваться в подробности. Вы можете сами прочитать и Манифест от 12 июля, и все приложения. Хочу только внимание Ваше задержать на дополнении к аграрному закону. Дополнение это объявляет раздробление земельной собственности для всеобщего благосостояния. Видите, какое движение по сравнению с „законом Лердо“, запрещавшим церковные земли дробить? Теперь даже бедняк может за малую цену и беспошлинно приобрести кусок национализированной земли. Дополнение толкует и о том, чтобы излишки земель распределить на льготных условиях. Вдумайтесь в это, дорогой друг. Какие далеко идущие последствия это может иметь. Это шаг к подлинной аграрной справедливости, вот что это такое!

Знали бы Вы, какую бурю это вызвало! Генералы и офицеры „маленького Маккавея“, как мы тогда называли Мирамона, выпустили специальную декларацию: „Вслед за этой безбожной и зверской атакой на церковь последует, без всякого сомнения, нападение на частную собственность. Это намерение ясно видно по тем идеям, которые содержатся в манифесте, обещающем в качестве прогрессивной меры заставить землевладельцев разделить их земли на участки, которые будут проданы“.