Изменить стиль страницы

— Так что же делать прикажете?

Старик подвигал лицом — лбом, бровями, губами.

— Что я прикажу — то несущественно. А вот на Кавказе, лет двадцать назад, один ссыльный — по делу четырнадцатого декабря — веселый был человек! — мне рассказывал, как приятель его узнал о смерти своей матери, проживавшей в их родовом именьице, и что сделал… Поехал — а был молодым совсем офицериком, — поклонился могиле, сел в бричку и хотел было ехать обратно, да тут набежали мужики, кланяются, руку целуют… Он им: «Вы мои крестьяне, что ли?» — «Ваши, батюшка барин, ваши!» — «Так подите-ка вы, братцы, к черту, я вас не видел и видеть не хочу!» С тем и уехал… То-то мужики были счастливы!

— Так вы полагаете?..

— Да не полагаю я, а точно вам скажу — они только и мечтают, чтоб или мы их к черту послали да и сгинули неизвестно куда, или они от нас ушли куда подалее… Во время Крымской войны, при формировке ополчений — сам свидетель! — крестьяне юго-западного края изъявили поголовно желание идти в казаки… В казаки — сами понимаете! Пушками усмиряли… А после крымского погрома — сам видел! — целые массы устремились из южных губерний перейти Днепр, и если — они убеждены были! — к какому-то сроку, будто бы от царя назначенному, перейти Днепр, то им была бы воля… Ушли бы от нас подалее… Чужие мы для них. И ученость наша — чужая, и забота наша — чужая…

— А не полагаете ли вы, — осторожно сказал Гладкой, — что дело в нашем несправедливом устройстве? Мужик это чувствует…

— Как же не чувствовать! А только устройство это для него на пахотной земле начинается и кончается. А как называется вся эта пирамида наша с государем на вершине, с президентом ли, ему, братец вы мой, безразлично… Я вот тут недавно с одним гвардейским офицером беседовал, преображением… Что бы вы думали — республиканец и конституционалист. Это бывает… Ну что я ему мог сказать? Что для республиканского правления нужны республиканцы, а для конституционного необходимы настоящие представители общественных нужд и интересов. Вот и все. А где мы их возьмем? На Западе во время переворотов и революций, а хоть бы и реформ, на смену дворянству являлось третье сословие, своего часа ожидающее, опытное в делах, деятельное… А у нас? Я не ученых молодых людей в виду имею, а сословие! Сословие! А где оно, где оно у нас?!

— Так что же делать? — горестно спросил Гладкой.

— А не знаю! Не знаю, милостивый государь. До седьмого десятка дожил, действительного статского выслужил, а — не знаю! Может, ничего не делать, а посмотреть, что народ наш придумает. Нет ведь, заверяю вас, в мире другой такой страны, где бы образованный слой столь далек был народу, столь чужд и враждебен… Слишком далеко мы в чуждости этой зашли. Не знаю я, что делать!

Все лицо его как-то опустилось, обмякло и постарело.

Вошла хозяйка, за ней девочка. Каждая несла поднос. Запахло щами и мясным пирогом.

ХЛЕБ НАСУЩНЫЙ

Почти три года назад он пришел в Тексу к генералу Альваресу в полотняных штанах и пончо. С тех пор он побывал писцом в штабе, политическим советником командующего, министром юстиции, губернатором, министром внутренних дел, председателем Верховного суда республики и вице-президентом… Теперь он — конституционный президент — шел по темной, размокшей от недавнего дождя дороге в таких же полотняных штанах и пончо.

Прошлую ночь — с 13 на 14 января — он ночевал в поле, в поросли маиса. Здесь, вблизи Мехико, где во всех городках и селениях слышали о перевороте, кто-нибудь из должностных лиц мог узнать его и выдать ближайшему армейскому посту.

Он шел босиком. С отвычки это было трудно. Но пожилой индеец — в башмаках? У кого угодно возникло бы подозрение.

В стороне от дороги он увидел костер, раньше заслоненный от него кустами, силуэты пасущихся мулов. Какой-то караван остановился на ночлег. У Хуареса в матерчатой сумке было только две лепешки. Он свернул с дороги и пошел к костру.

Погонщики ответили на его приветствие, а старший показал ему место у огня. Никто не спрашивал, откуда он идет и куда. Время было такое, что расспрашивать незнакомого путника не стоило, если он сам не рассказывал о себе.

Привал был разбит недавно. Погонщики готовили ужин.

Один из них держал над огнем большую сковороду, ожидая, пока она раскалится. Он держал ее за длинную ручку, обернутую мокрой тряпкой. В левой руке у него была наготове бутылка с жидким свиным салом, не застывающим от жары. Когда сковородка стала потрескивать, погонщик плеснул из бутылки сало. Шипя и взрываясь, сало потекло по металлу. В это время другой, набрав широкой прямой ладонью рису из мешочка, стал сыпать зерна на жирно булькающую сковороду. Размеренными ритмичными движениями кисти первый встряхивал сковороду, и блестящие от жира зерна риса грузным облачком взлетали и, вращаясь в воздухе, падали на кипящую тяжелую жидкость.

Рис пропитывался жиром и темнел, поджариваясь. Тогда второй начал осторожно подливать воду из железного кофейника, сужающегося вверху, как конус.

Хуарес, не отрываясь, смотрел на горячий пар, взлетавший над сковородкой. Сорок лет — со своего детства, с деревни Гелатао, с пешего пути из Гелатао в город Оахака — не видел он этого великого зрелища: дорожного приготовления пищи.

Он попытался представить себя говорящим речь перед конгрессом, отдающим приказания и подписывающим декреты — и не мог. Он видел эти картины, но они казались ему мертвыми, плоскими, как плохие рисунки в книге, которую с трудом читаешь от скуки…

Он сидел на траве у костра, поджав под себя ноги, чтоб никто не заметил его слишком нежных для бродяги-индейца ступней и пальцев.

— Если сало вспыхнет и рис сгорит, — сказал старший, — ты и твои дети будут жертвой дьявола.

— Не вспыхнет, — отвечал погонщик, щурясь и отворачивая лицо от жара костра и брызг кипящего сала.

Двенадцатилетний мальчишка-сапотек сидел у ночного костра и смотрел, как погонщики готовят пищу. Он никогда не вспоминал об этом — сорок лет… Теперь он вспомнил точно — они варили бобы, жарили лепешки и готовили кофе. Он прекрасно помнил, оказывается, как они готовили кофе…

Старший погонщик взял конусообразный кофейник, налил в него воды из другого кофейника — побольше, всыпал туда пригоршню крупномолотого кофе, а на ладонь он отсыпал его из жестяной круглой банки, бросил вслед два куска темного сахара-сырца и поставил кофейник с краю костра на угли, возле большого котелка, в котором варились бобы…

Хуарес смотрел и узнавал каждый жест. Тогда, сорок лет назад, они пили густой, непроцеженный кофе еще в вице-королевстве Новая Испания. С тех пор Мексика стала независимой, возникла и рухнула империя Итурбиде, умирали герои, менялись правительства, шли войны, а приготавливали бобы, рис и кофе все так же…

— Ешь, — сказал старший Хуаресу.

Хуарес достал свои лепешки, положил на одну из них ложку жирного коричневого риса и стал есть, а другую лепешку протянул соседу. Тот взял.

Когда поужинали, старший бросил Хуаресу толстое одеяло. Хуарес завернулся в него чуть поодаль от костра и закрыл глаза. Он очень устал.

Он должен был дойти до города, верного законному правительству, собрать министров и депутатов-либералов, установить связь с губернаторами Лиги защиты конституции, он должен был занять свой президентский пост и начать настоящую революцию.

Она должна была начаться здесь, у этого костра, где жарили рис в свином сале и варили кофе в закопченном кофейнике. Все зависело от того, поймут ли эти люди, чего он хочет. Эти люди, давшие ему пищу и одеяло, не спросившие, откуда он и куда идет, давно уже переставшие понимать происходящее, с неодобрительным удивлением наблюдавшие кровавые споры крикливых сеньоров, так много обещающих и так мало дающих. Живо ли в этих молчаливых людях то чувство свободы, которое вело их в армии Идальго и Морелоса, или за пятьдесят последних лет мы вынудили их извериться во всем и внушили им одну только жажду — жажду покоя? «Страна жаждет настоящей революции», — сказал он Комонфорту тогда, бесконечно давно, три дня назад, в той, далекой и чуждой жизни. А жаждет ли? Сумеет ли отличить настоящую революцию от очередной склоки правителей?