Изменить стиль страницы

Ромеро явился прямо в министерство и предложил министру свои услуги. Тот принял юношу приветливо, но равнодушно и посадил переписывать бумаги и писать письма. «Через несколько дней, — говорит сеньор Ромеро, — я понял, что на жалованье рассчитывать не приходится. Я заметил, что денег нет не только у правительства — это знали все, но и у самого министра тоже пусто в кармане. Не уверен, что у него было несколько песо на хороший обед. И я решил — предложу ему в долг, у меня был небольшой запас, и если он возьмет деньги, я буду ему служить, а если нет — перейду на другую службу. Мальчишество, скажете вы? Не совсем. Я люблю людей естественных и прямых, а сеньор Хуарес показался мне чопорным и скрытным. Я предложил ему вдруг, посредине диктовки какого-то письма, сто долларов. И что бы вы думали? Он глазом не моргнул. Взял, поблагодарил и сказал, что отдаст через 10 дней. И в самом деле отдал ровно через десять дней. А мои доллары пошли на какие-то министерские нужды, а вовсе не на обеды министра».

Судя по тому, что говорит сеньор Ромеро, президент Хуарес — человек добрый и деликатный, очень скромный, но твердый как кремень.

«У него совершенно особый ум, — сказал сеньор Ромеро. — Он видит то, чего мы не видим, хотя смотрим на один и тот же предмет. Он прочитывает в письме, которое мы читаем вместе, совсем не то, что я. И, как правило, оказывается прав. Он знает Мексику. Это совсем не просто. Мексика разнообразна! Крестьянин-индеец и торговец-метис — две разные Мексики. Грубый и упрямый погонщик мулов и мечтатель-адвокат — две разные Мексики. Дон Бенито (так зовут президента Хуареса) знает и понимает всех. Поэтому он правильно прочитывает и толкует их побуждения и желания там, где мы меряем всех на свой аршин. Он прожил трудную жизнь, и она умудрила его. Но дело не только в этом — у него, как я сказал, совершенно особый ум. Я далеко не всегда могу понять его поступки. Сколько было толков, обвинений и предположений из-за его бездействия перед переворотом Комонфорта! Он ведь был министром внутренних дел, у него в руках была Национальная гвардия и полиция, а он, зная о заговоре, — я сам суммировал для него сведения! — ждал, ничего не предпринимая. Когда его арестовали, я добился у президента Комонфорта разрешения увидеть дона Бенито. Мы беседовали несколько минут, потом меня прогнали. Я спросил его, почему он не сделал попытки предотвратить происшедшее? Он сказал мне фразу, которую я начал понимать только теперь, когда победа в гражданской войне склоняется на нашу сторону. Он сказал: „Нет ничего хуже затяжной болезни“».

Конечно, многое из того, что говорит сеньор Ромеро, мне непонятно, я ведь не знаю этих событий. Мне еще предстоит узнать и описать.

ПРОЩАЙТЕ, ПРЕЗИДЕНТ КОМОНФОРТ!

Утром 11 января Хуарес услышал ружейные выстрелы. Он шагнул к окну, хотя окно выходило на внутренний двор и увидеть из него ничего нельзя было. Он смотрел вверх, в солнечное небо.

Открылась дверь. Он обернулся, заложив руки за спину.

Вошел Комонфорт.

Он молча подошел к столу и тяжело сел в единственное кресло.

Хуарес стоял, отвернувшись от окна, и свет обтекал его, делая силуэт четким и жестким.

— Здравствуй, Игнасио.

— Да, да, конечно, — сказал Комонфорт. Его остановившиеся глаза смотрели мимо Хуареса.

— Не слишком ли много стрельбы в столице? Ты ведь теперь диктатор. Почему же нет спокойствия и порядка?

— Я теперь никто. Хуже, чем никто. Я — президент, нарушивший закон и не сумевший действиями оправдать свое преступление… Я погубил все, что мы завоевали, Бенито. Я погубил революцию Аютлы.

— Революцию, Игнасио, если это, конечно, революция, а не мятеж честолюбцев и авантюристов, не так легко погубить.

— Ты неисправимый оптимист.

— Ничуть. Я верю жизни, которая окружает нас. А ты и твои новые друзья верите только себе и хотите навязать жизни свои правила и понятия. Она этого не терпит.

— У меня нет никаких друзей, ни старых, ни новых… Все предали меня, Бенито. Я один.

— Если бы ты пришел ко мне не сегодня, а в тот день, когда меня арестовали, думаю, с твоего ведома, так вот, в тот день я бы предсказал тебе все, что должно было произойти. Тут не нужно особой мудрости и проницательности. Ты хотел быть над всеми и для всех. И должен был остаться один. Ты хотел быть президентом над партиями, а стал президентом без партии. Ты хотел быть над законом и разбудил беззаконие. Все просто, Игнасио.

— Я хотел добра.

— Стоит ли напоминать тебе, чем вымощена дорога в ад… Особенно для правителей.

— Я был верен себе. Я делал то, что должен был делать порядочный и справедливый человек. Передо мной было три пути. Первый — отказаться от всяких реформ, что было бы глупостью и преступлением. Второй — провести все реформы, которых требовали твои единомышленники, Бенито. И это тоже была бы нелепость! Нельзя обрушить водопад перемен на голову народа без уважения к правам людей, обычаям, верованиям! Ты скажешь — были примеры. Да, были. Во Франции, в Англии… Были. Но сколько крови это стоило? Что бы из этого ни вышло, народам такие революции не нужны. Не говори мне, что современный мир обязан лучшим в своем политическом устройстве именно катаклизмам! Пусть! Катаклизм — зло. И не должен стать политической системой! И ведь есть же средний путь между двумя этими крайностями?!

— К чему он тебя привел? К необходимости отменить конституцию и узурпировать власть?

— Да, отменить конституцию было необходимо! Она губила страну!

— Ты, кажется, забыл, что за окнами стреляют? Кстати, что там происходит?

— Что происходит? Генерал Сулоага убивает тех, кто пытается защитить разум и умеренность.

— Прекрасный результат.

— Эта страна не способна к мирной жизни.

— Наоборот. Она жаждет ее и потому сражается уже полвека. Она жаждет настоящей революции, ибо только настоящая революция несет успокоение и мир. Ты не понял, Игнасио, что конституция, ставившая столько препон исполнительной власти, естественна для страны, уставшей от бесчинств этой власти. Конституция была первенцем революции, лучшим, что она произвела на свет. Ты попытался убить конституцию — и революция отомстила тебе. Все просто…

— Я начинаю думать, Бенито, что все эти пятьдесят лет кровь лилась зря. Какая самонадеянность — призвать народ к войне!

— Ты устал, Игнасио. Только усталостью можно объяснить эти слова. Народ никогда не восстанет, если он может не восстать. Когда люди пошли за Идальго, когда тысячи темных мексиканцев сражались в армиях Морелоса, это значило, что они не могли не пойти, не могли не сражаться. Это не два смелых и благородных священника призвали народ к оружию. Это народ призвал их. Народ и нас призвал. Мы идем по пятам за Идальго и Морелосом потому, что мексиканцы требуют этого от нас…

— Декламация адвоката… Не будем спорить… Я действительно устал. Я умер бы, Бенито, если бы господь не воспретил мне это. Мы решим наш спор по-иному…

Комонфорт встал. Его страдальческие темные глаза были устремлены в окно, в сияющую голубизну.

— Я пришел не спорить с тобой. Я пришел сказать тебе, что ты свободен. Я приказал освободить всех арестованных. Тюрьма еще в наших руках. По закону ты наследуешь президентскую власть. Скоро я объявлю об этом официально… Ты свободен! Посмотрим, что сумеешь сделать ты…

ДЕЛО САМОЛЮБИЯ

В развалинах монастыря святого Франсиско засело полторы сотни солдат и национальных гвардейцев, оставшихся верными Комонфорту.

Когда 11 января президент призвал лояльные части выступить против мятежников, у него было около пяти тысяч штыков. Через сутки их стало не более трех тысяч. От него бежали. Ему уже не верили…

Теперь, 12 января, Матиас Ромеро стоял рядом с полковником Сарагосой на уцелевшей колокольне монастыря, положив ружейный ствол на ограду и посматривая вниз из-за выщербленного каменного косяка. Сарагоса стоял по другую сторону проема.