расстались довольно дружелюбно. <...>

Пятница, 2 августа (21 июля)

<...> Какой он, право, нетерпеливый; ведь я не браню его, когда с ним

бывают припадки или когда он кашляет, я не говорю, что это мне надоело, хотя

действительно это меня заставляет страдать; а вот он так не может даже снести

того, что я плачу, и говорит, что это надоело; как это нехорошо, право, зачем у

него такой эгоизм. Мне было очень досадно, и теперь я иногда об этом горюю, что в Феде именно встретилось то качество, которого я так боялась в моем

будущем муже, - это именно отсутствие семейственности. Да, это уже решено, что он положительно не хочет заботиться о своей семье. Федя скорее будет

заботиться о том, чтобы Эмилия Федоровна бедная (эта глупая немка) не

нуждалась, чтобы как-нибудь Федя Достоевский не так много работал, чтобы

Паше ни в чем не было отказу, между тем ему положительно все равно, что бы мы

оба ни чувствовали, ему все равно, что у нас того и другого нет, - этого он даже и

не замечает. Наконец, так как я его жена, следовательно, принадлежу ему, то из

этого следует то, что он считает меня как бы обязанной переносить все эти мелкие

неприятности и лишения. Положим, я бы ничего не сказала, если б действительно

я знала, что у него у самого нет, но когда я знаю, что мы нуждаемся для того, чтоб

не нуждалась Эмилия Федоровна и прочая компания, когда мой салоп

закладывается для того, чтобы выкупить салоп Эмилии Федоровны, то, как

хотите, очень нехорошее чувство рождается во мне, и мне ужасно больно, что в

таком человеке, которого я так высоко ставлю и люблю, и в таком-то человеке

оказалась такая небрежность, такая непонятливость, такое невнимание. Он

говорит, что обязан помогать семье брата, потому что тот помогал ему; но разве

Федя не обязан также в отношении ко мне, разве я не отдала ему свою жизнь, разве я не отдала ему свою душу с полным желанием и с полною готовностью

страдать для того, чтобы он был счастлив; он этого решительно не ценит, это так

77

и должно быть. Он не считает себя обязанным заботиться, чтоб жена его была

спокойна, чтобы каждую минуту не тревожилась о том, что завтра нечего будет

есть. Как это нехорошо, как несправедливо! Я сержусь на себя, зачем у меня такие

дурные мысли против моего дорогого, милого, хорошего мужа. Верно, я злая!

<...>

Суббота, 3 августа (22 июля)

<...> После обеда Федя выпил чашку кофе и в пять часов лег, прося

разбудить его в половине шестого. Я тоже легла на постель и стала засыпать. Но в

двадцать пять минут шестого Федя встал, подошел к моей постели и поцеловал

меня, а я сказала: что ты, Федя? Он уже отошел, но потом оборотился ко мне, и

вдруг с ним начался припадок. Как я испугалась. Я его хотела отвести на его

постель, но не успела и прислонила его к моей постели, между кроватью и стеной, потому что у меня решительно не было сил положить его на постель, и он Noсе

время стоял, полулежа, пока с ним были судороги, И потому от этого-то у него

теперь и болит так нога правая, потому что он ею упирался в стену. Потом, когда

судороги кончились, Федя начал ворочаться, и как я его ни удерживала, сил у

меня на столько не хватило, чтобы окончательно удержать его. Тогда я положила

на пол две подушки и потихоньку опустила его на пол, на ковер, так что он

удобно лег, распустив ноги. Потом расстегнула ему жилет и брюки, так что он

мог дышать посвободнее. Я заметила сегодня в первый раз, что у него губы

совершенно посинели и лицо было необыкновенно красное. Как я была

несчастна! Он на этот раз довольно долго не приходил в память, а когда начал

приходить, то как мне ни было горько и больно, но меня рассмешило, что

просьбы, обращенные ко мне, были на немецком языке. Он говорил: "Was? Was doch? Lassen Sie mich" {Что? Что еще? Оставьте меня (нем.).} и много еще разных

немецких фраз; потом назвал меня Аней, просил прощения и решительно не мог

меня понять. Потом просил денег, чтоб идти играть. Вот хорош игрок, -

воображаю, как бы он там играл, но мне кажется, что именно тогда бы он и

выиграл, хотя его бы и обманывали, без этого не обошлось бы. Когда Федя

пришел в себя, он встал с ковра и начал ходить по комнате, стал застегиваться и

просил дать шляпу. Я думала, не хочет ли он куда-нибудь идти. Куда же ты

идешь? спросила я его. "Comme cа" {Просто так (франц.).} - отвечал он. Я

решительно не понимала и заставила его повторить, потому что мне

послышалось, что он идет в колбасную. Потом я упросила его лечь спать, чего он

решительно не хотел и даже начал браниться, зачем я его укладываю, зачем я его

мучаю. Наконец он лег, но спал все урывками, не больше трех четвертей часа, просыпаясь каждые десять минут. В семь часов мы вышли из дому, но дорогой

Федя вдруг захотел поцеловать мою руку и объявил, что иначе не будет считать

меня своей женой; разумеется, я его отговорила, - это на улице при народе вышло

бы крайне смешно. <...>

Воскресенье, 4 августа (23 июля)

78

<...> Третий день после припадка для меня бывает самый тяжелый день. Я

знаю очень хорошо, что бедный Федя и сам готов бы был освободиться от своей

тоски, да не может. Он в это время делается ужасно капризным, досадливым; так, например, он сердился, когда мы гуляли, что я часто просила сесть: говорил, что

когда я одна хожу, тогда я не устаю, а когда с ним, так и усталость является.

Потом бранил, зачем я иду не в ногу, потом, зачем пугаюсь, одним словом, за все, за что никогда не побранил бы в здоровом состоянии. Пошли мы с ним в Старый

замок и шли довольно тихо, но когда стали подходить, то услышали вдали в

вокзале хор австрийской музыки: здесь как-то особенно ясно слышно. Мы

пришли наверх, где публики сегодня совсем не было. <...> Мы уселись на террасе

и стали слушать музыку. <...> Мы сидели, пока не стемнело, потом пошли домой.

<...> Музыка несколько развеселила Федю, так что он сделался не так скучен, как

давеча.

Вторник, 6 августа (25 июля)

<...> Сегодня музыка превосходная, окна открыты, и она слышна, я

думаю, лучше, чем на воздухе. Играет военная. Играли увертюру "Egmont"

Beethoven'a, потом Zampa, потом из "Don-Juan"'a Mozart'a. <...> Когда Федя пришел прощаться, то он был в каком-то возбужденном

состоянии. Он говорил, что любит меня без памяти, что очень, очень сильно

любит, что он меня недостоин, что я его ангел-хранитель, посланный ему от бога, не знает за что, что он должен еще исправиться; что хоть ему и сорок пять лет, но

он еще не готов к семейной жизни, ему нужно еще готовиться к ней, что ему

иногда еще мечтается. <...> Потом говорил: вот ты во сне видала, что я отдал тебя

в воспитательный дом. Ну, как я могу отдать тебя куда-нибудь, когда я жить без

тебя не могу. Говорил, что, если б я велела ему броситься с башни, он непременно

бы бросился для меня. <...> Ночью я его спросила, думает ли он о Соне; он

отвечал, что много и часто о ней думает, и прибавил, что, может быть, это будет

мальчик. Я отвечала, что кто бы ни родился, но я буду все-таки счастлива. Тут

Федя прибавил: "Вот поэтому-то мне и не следует оставлять Пашу", то есть это

показывает, что Федя при рождении еще больше будет заботиться о Паше, чтобы

показать, что чрез это нисколько к нему не изменился. А меня уже и теперь

заботит будущность нашего будущего дитяти. Поэтому-то мне нужно и самой

работать, работать, чтоб ребенок имел мою помощь.