Среда, 7 августа (26 июля)

<...> Он пришел прощаться и говорил мне много хороших слов. Говорил, что меня любит теперь как-то странно, то есть ужасно беспокойно, так что это

даже и самого его тревожит, что я Неточка, его счастье; что он говорит мне это не

одни слова, но он говорит, что чувствует. Что если б я теперь как-нибудь ушла от

него, мы бы не жили вместе или я умерла бы, то ему кажется, что он не знал бы, что ему и делать, что он просто бы сошел с ума от горя. Говорил, что только тогда

и оживляется, только тогда ему и хорошо, когда он смотрит на меня, на мое

79

"детское милое личико", как он говорит. Но боится, что все это переменится, и, может быть, через несколько времени я сделаюсь серьезной, скучной, холодной и

спокойной особой и что тогда он разлюбит меня. Вообще весь этот вечер. Федя

был ко мне очень любезен, и видно, что он любит меня, а я его также очень

люблю. Он просил меня беречь нашу Сонечку или Мишу,

Вторник, 13 августа (1 августа)

<...> В три часа ночи меня разбудил Федя, придя прощаться. <...> Наконец

он лег, а мне, я не знаю отчего, может быть, от крепкого чаю, не спалось. <...> В

четверть четвертого Федя меня еще что-то спросил и потом начал засыпать, как

вдруг, минут через десять, начался припадок. <...> Я сейчас же вскочила с

постели, но свечки у меня не было; я побежала в другую комнату и зажгла там.

Федя лежал очень близко головой к краю, так что одна секунда, и он мог бы

свалиться. Как потом он мне рассказал, он помнит, как с ним начался припадок: он еще тогда не заснул, он приподнялся, и вот почему, я думаю, он и очутился так

близко к краю, Я стала вытирать пот и пену. Припадок продолжался не слишком

долго и, как мне показалось, не был слишком сильный; глаза не косились, но

судороги были сильны. <...> После припадка у него является страх смерти {Страх

смерти был всегдашним явлением после припадка, и Федор Михайлович умолял

меня не отходить от него, не оставлять его одного, как бы надеясь, что мое

присутствие предохранит его от смерти. (Прим. А. Г. Достоевской.)}. Он начал

мне говорить, что боится сейчас умереть, просил смотреть на него. Чтобы его

успокоить, я сказала, что приду спать на другую кушетку, которая стоит у его

постели, так что буду очень близко и, если что с ним случится, сейчас же услышу

и встану. Он был этому очень рад; я сейчас же перешла на другую постель. Он

продолжал бояться; молился и говорил, что как бы ему было теперь тяжело

умирать, расстаться со мной, не видеть Сонечки или Миши, как бы ему было это

больно, и просил меня беречь Сонечку, а утром, когда проснусь, непременно

посмотреть на него, жив ли он. Но я его убедила, чтобы он лег спать и ночью не

боялся, обещая, пока он не заснет, сама не спать. <...>

Воскресенье, 18 августа (6 августа)

<...> Я помню, когда я ходила к нему работать, я ему не предложила ни

одного вопроса. Мне казалось неделикатным спросить его о чем-нибудь. Ну пусть

он сам скажет; если захочет, то и сам скажет, думала я, - настолько я была

деликатна. Мне нужно что-нибудь купить, я хожу в рваном платье, в черном, гадко одетая, но я ему ничего не говорю, что мне, может быть, очень хотелось бы

одеваться порядочно. Я думаю, авось он сам догадается, авось сам скажет, что вот

надо и тебе купить платьев летних, они же здесь ведь так недорого стоят. Ведь о

себе он позаботился и купил в Берлине и в Дрездене заказал платье, а у него тогда

не хватило заботы о том, что и мне следовало бы себе сделать, что я так скверно

одета. Если я ничего ему не говорю, так это потому, что я совещусь говорить об

этом. Я думаю: авось он сам догадается, зачем ему говорить. Ну, а то, что он меня

80

обижает, давая деньги Паше и родным, между тем как мои платья, мой салоп и

мебель заложены, так мало на все это обращается внимания. Когда он бог знает

как проигрывал, не я ли первая его утешала, не я ли первая предлагала ему

заложить мои вещи, нисколько не колеблясь, между тем знала, что они пропадут.

Разве я когда-нибудь упрекала его в том, что он проиграл так много денег, -

совсем нет, я сама утешала его и говорила, что это все пустяки и что не нужно

обращать внимания на подобный вздор. Нет, этого он ничего не ценит, и вот

теперь он мне говорит, что я неделикатна. Право, после этого решительно не

стоит быть деликатной. Вот если б я стала кричать и браниться постоянно с ним, так тогда бы, может быть, он и припомнил бы, что я была очень деликатна с ним и

что не надо было меня обижать несправедливыми упреками. <...>

Вторник, 20 августа (8 августа)

<...> Вышли погулять. Сегодня музыка оперная и военная; играли из

"Трубадура", прелесть что такое, так что мы с большим удовольствием прошлись

несколько раз пред вокзалом. <...>

Четверг, 22 августа (10 августа)

<...> Когда Федя пришел домой этак часов в восемь, я, еще не видя его

лица, спросила его о чем-то. Но вопрос был решительно некстати. Федя в

страшном волнении бросился ко мне и, плача, сказал, что все проиграл, проиграл

те деньги, которые я дала ему на выкуп серег. Бранить его было невозможно. Мне

было очень тяжело видеть, как бедный Федя плакал и в какое он приходил

отчаяние. Я его обнимала и просила, ради бога, ради меня, не тосковать и не

плакать; "ну что же делать, проиграл так проиграл, не такое это важное дело, чтобы можно было убиваться таким образом", Федя называл себя подлецом, говорил, что недостоин меня, что я не должна его прощать, и очень, очень плакал.

Кое-как я могла его успокоить, и тут мы решили, что мы завтра непременно

выедем. <...>

Пятница, 23 августа (11 августа)

<...> В 11 часов Федя ушел, а я осталась пришивать свой карман и писать

маме письмо. Потом уложила в его чемодан все его вещи, также и мой чемодан и

маленький сак, <...>

Воротился Федя. Он мне объявил, что мало того, что проиграл те сорок

франков, но что взял кольцо и заложил его у Moppert'a и деньги также проиграл, то есть он начал отыгрывать, выиграл деньги за кольцо и еще сколько-то, но

потом все спустил. Меня это уже окончательно взбесило. Ну, как можно быть да

такой степени беззаботным, - знать очень хорошо, что у меня осталось всего сто

сорок франков, а мы на одну дорогу полагали сто франков, и теперь еще заложить

за двадцать франков кольцо, таким образом лишиться двадцати франков. Я хотела

его бранить, но он стал предо мною на колени и просил его простить; говорил, что

81

он подлец, что он не знает себе наказания, но чтобы я его простила. Как мне ни

было больно - такая потеря денег, но делать было нечего, - пришлось еще дать

двадцать франков {Вероятно, на выкуп кольца. (Прим. А. Г. Достоевской.)}. Но

теперь, как мы стали рассчитывать, доехать с этими деньгами до Женевы было

решительно невозможно, так что, пожалуй, приходилось заложить серьги не

только в Женеве, как мы сначала предполагали, а даже в Базеле. <...> Эти

двадцать франков, которые я ему дала, казалось, его ужасно как утешили. Федя

говорил, что никогда не забудет того, что я, вовсе не имея денег, всего имея

только необходимое, давала ему двадцать франков и сказала, что он может идти и

проиграть их. Что он этой доброты моей никогда не забудет. <...>

Суббота, 24 августа (12 августа). Базель

<...> Мы напились кофею довольно скоро и отправились осматривать