мучаемся от неопределенности нашего положения. Господи, помоги нам выйти из

него! Мы так любим друг друга и так счастливы, и если б не наши плохие

обстоятельства и денежные заботы, то не было бы людей счастливее нас. А тут

мы ссоримся, как маленькие ребята. Через полчаса после меня пришел и Федя. Он

был очень пасмурный. Когда стали пить чай, то он сказал, что я, вероятно, назло

ему придвинула стол.. Я отвечала, что глупо говорить про меня, что я делаю ему

назло. Потом он начал говорить насмешки, между прочим, сказал, что у него

теперь нет денег, но что они у него будут и что его все-таки можно уважать. Меня

это ужасно оскорбило. Как! Подумать, что я уважаю людей только за деньги! Я

отвечала, что я денег в нем вовсе не ценю, что если б я захотела быть богатой, то

давно бы была уже богата, так как могла выйти замуж за Т., человека, который ко

мне сватался (Федя отвечал, что давно это слышал), что я вовсе не ищу в нем

богатства, а люблю его за его ум и его душу. Мне было до того больно, что я не

могла удержаться и расплакалась, но потом мы скоро примирились. <...> Воскресенье, 23 июня (11)

Пошли на почту, писем нет; отсюда в Grand Jardin обедать. <...> Дорогою

Федя заговорил о моей беременности, я покраснела и просила его замолчать. Он

говорил, что это очень хорошо, что я буду матерью, что он страшно счастлив, если у нас будет ребенок. Спрашивал, если будет девочка, то как ее назвать. Я

сказала, что только не Анной; "так назовем ее Соней, в честь Сони романа, которая всем так нравится, и в честь московской Сони, а если мальчик - то

Мишей, в честь брата". Потом он говорил, что лучше, если б родился мальчик, потому что девушке необходимо нужно приданое, а мы бедны, а мальчику нужно

лишь дать образование, он и без денег обойдется. Потом говорил, что, наверно, дитя будет нашим идолом и мы будем без памяти любить его, что это вовсе не

хорошо, что нужно любить в меру. Он очень мило меня поддразнивал, говорил, что мне теперь нужно есть за двоих; вообще видно, что он счастлив при мысли, что у нас будет ребенок. <...> Дома немножко посидели и отправились в Grand Jardin, но, к сожалению, пришли уже к "Меnuetto" Beethoven'a; большей части его

72

произведений и не застали; потом было что-то ужасно глупое, затем Wagner и

восхитительный вальс Strauss'a. <...>

Среда, 26 июня (14)

Сегодня я стала писать письмо к нашим, прося у них денег или браслета;

мне сделалось до того грустно, что я сильно-сильно расплакалась и, несмотря на

все усилия, не могла перестать. <...> Федя услышал, что я плачу, подошел ко мне, обнимая меня, сказал, что меня любит, и потом, чтоб развлечь, рассказал мне

историю о Vert-Vert'e. Этот попугай находился в одном монастыре, монахини

которого научили говорить и петь различные священные песни и молиться; все

удивлялись Vert-Vert'y, всякий хотел его видеть, и все желали слышать, как эта

умная птица умеет молиться. Таким образом, эта птица прославила весь

монастырь. Монахини соседнего округа пожелали иметь эту птицу; они

выпросили позволение у монахинь взять на несколько времени к себе погостить

Vert-Vert'a. Эти сначала долго не соглашались, но наконец решились отпустить

Vert-Vert'a.

Они отправили его с обозом, который переезжал из одного округа в

другой. Оказалось, что дорогою Vert-Vert научился в кругу извозчиков разным

неприличным словам и ругательствам. Когда его привезли в монастырь, все

собрались смотреть и слушать, как он будет петь и молиться, как вдруг Vert-Vert начал пушить монахинь такими словами, что они- сами не знали, куда им

деваться. Это их рассердило: они подумали, что владелицы попугая, назло им, научили его говорить им такие обидные слова. Началась переписка, пожаловались

епископу. Те монахини, которым принадлежал Vert-Vert, потребовали его назад, чтоб увидеть, правда ли обвинение, и когда убедились, что их птица испорчена, то

выбросили бедного Vert-Vert'a вон. Это Федя рассказал мне так мило, что я

должна была расхохотаться и перестала плакать. Потом я сходила за конвертом; уходя, когда он меня спросил, на какую я иду почту, я отвечала, что на эту, чтоб

он не беспокоился, что я не пойду на большую почту и не возьму его писем, что

этого не будет. Он ничего не отвечал, но когда я отошла, он быстро подошел ко

мне и, с дрожащим подбородком, начал мне говорить, что теперь он понял мои

слова, что это какой-то намек, что он сохраняет за собою право переписываться с

кем угодно, что у него есть сношения, что я не смею ему мешать. Я отвечала, что

мне до его сношений дела нет, но что если б мы были друг с другом откровеннее, то я, может быть, могла бы избавиться от одной, очень скучной, переписки, которую должна была завести. Он спросил, кто мне писал; я отвечала, что одна

дама. Ему ужасно было любопытно узнать, кто эта особа, - он, вероятно, уже

догадался, кто это может быть, а потому очень обеспокоился и начал выпытывать

у меня, кто она такая, не по поводу ли его брака у нас переписка и что он очень

желает узнать, как меня могли оскорбить. Я отвечала уклончиво, но он мне

серьезно советовал сказать ему, потому что он мог бы мне помочь в этом случае и

объяснить, как сделать, что, вероятно, он помог бы мне. Я отвечала, что эта

переписка особенно важного не представляет и потому я могу обойтись без его

совета. Его это обстоятельство очень занимало, так что он даже вечером и ночью

73

говорил, что я с ним не откровенна и зачем не сказала, что получила письмо от

кого-то. Потом мы пошли на почту. На этот раз было письмо от "Русского

вестника", но очень тоненькое, так что Федя, распечатав его, говорил, что, вероятно, отказ. Он начал читать; писал не сам Катков, а какой-то другой, и

говорилось что Катков просит извинения (у меня просто ноги подкосились); но, по счастию, далее шло утешительное известие, что желание Феди будет

исполнено. <...>

Феде, по обыкновению, сегодня ничего не нравится; то, что он прежде

находил хорошим, теперь на то смотреть не хочет. Это обыкновенно у него

бывает, когда после припадка изменяются все впечатления. Федя никогда не

может хорошенько рассмотреть Сикстинскую мадонну, потому что не видит так

далеко, а лорнета у Него нет. Вот сегодня он и придумал стать на стул пред

Мадонной, чтоб ближе ее рассмотреть. Конечно, я вполне уверена, что Федя в

другое время ни за что не решился бы на этот невозможный скандал, но сегодня

он это сделал; мои отговоры ничему не помогли. К Феде подошел какой-то

служитель галереи и сказал, что это запрещено. Только что лакей успел выйти из

комнаты, как Федя мне сказал, что пусть его выведут, но что он непременно еще

раз станет на стул и посмотрит на Мадонну, а если мне это неприятно, то пусть я

отойду в другую комнату. Я так и сделала, не желая его раздражать; через

несколько минут пришел и Федя, сказав, что видел Мадонну. Федя начал

говорить, что за важность, если б его и вывели, что у лакея душа лакейская и т. д.

<...> Вчера вечером мы с Федей шутили, что он самый несчастный, и мы, пародируя французскую комедию Мольера, говорили: Федор Данден (Dandin), то

я говорила George Dandin! tu l'as voulu! {6}

Суббота, 29 июня (17)

<...> Сегодня в Grand Jardin играли D-dur Beetho-ven'a, такая удивительная

музыка, что просто не наслушаешься. Федя был в восторге. <...>

Вторник, 2 июля (20 июня)

Я решилась идти в галерею, чтобы попрощаться с нею, так как завтра

намерены выехать. <...>

<...> Прощай, галерея, благодарю тебя за те счастливые часы, которые ты