Изменить стиль страницы

Сидящие в машине молча, недружелюбно глядели на патрульного. Тому стало неловко под их пристальными, страшно жгучими взглядами, и, чтобы как-нибудь сгладить то неприятное впечатление, которое он, очевидно, произвел на них, патрульный вскинул руку и бодрым голосом сказал:

— Хайль!

— Хайль! — простуженно прохрипел в ответ рыжий. Новобранец нахально засмеялся, а когда машина тронулась, прощально помахал рукой.

…Они до вечера носились на грузовике по фашистским тылам. Они видели танковые части, укрытые на опушках леса, передвижение пехоты и артиллерии, подвоз горючего и боеприпасов, и Береговский все это старательно заносил на карту, лежавшую у него на коленях.

С наступлением сумерек они загнали машину в чащу, разломали мотор и, забрав пленного, тронулись к переднему краю, а несколько часов спустя, благополучно миновав вражеские траншеи, уже стояли в своих окопах, радостные и счастливые, окруженные своими людьми, крепко наперебой пожимавшими им руки.

И всем смотревшим на них казалось, что то, что они совершили, — совсем не страшно. Происшедшее с ними за эти дни в тылу фашистов выглядело в их рассказах так обыденно и весело, точно никто из них ни на минуту не подвергался никакой опасности.

КОМАНДИР БАТАРЕИ

Когда летом сорок третьего года на Орловско-Курской дуге происходило одно из величайших сражений, мы стояли в лесах и болотах Смоленщины и в сводках Совинформбюро сообщалось, что у нас ничего серьезного не происходит, только поиски разведчиков да ружейно-пулеметная и артиллерийская перестрелка. Получалось такое впечатление, будто у нас в лесу очень тихо и спокойно, и мне порой становилось обидно, что про нас так пишут, потому что покоя-то мы как раз и не видели, особенно по ночам. Правда, когда начинало светать, на всем переднем крае сразу наступала тишина, кончались постоянные небольшие стычки с врагом и за фашистскими окопами в основном оставались следить только артиллерийские наблюдатели, дежурные пулеметчики да снайперы, которые иногда одиноко, скупо постреливали.

Я ложился спать часа в четыре утра, когда поднималось солнце и стихала ночная перестрелка, и просыпался часов в десять. Ко мне приходил старший лейтенант Никитин, командир поддерживающей нас артиллерийской батареи, опытный офицер, призванный из запаса, немного нервный и грубоватый, но в общем-то человек незлобивый. Его длинностволые пушки стояли километрах в трех от переднего края, на лесной полянке, а сам он жил у меня в овраге вместе со своими разведчиками.

Наш участок клином вдавался в позиции противника, имея на флангах лишь огневую связь с соседними ротами. Фашисты простреливали нас с трех сторон.

К нам можно было пройти только ночью: сзади окопов лежала голая, как колено, луговина, и фашисты внимательно следили за ней. Мы с Никитиным держали оборону на этом участке четвертый месяц, за все время бывали в тылу только раза три, не больше, и Никитин очень огорчался, что без него на батарее, наверное, творится черт знает что. Всех, кто бы к нам ни приходил, он непременно расспрашивал, не ходят ли его артиллеристы за ягодами, потому что к тому времени в лесу поспело много малины. Командирам огневых взводов Никитин язвительно говорил по телефону:

— Я знаю, вы кисели варите! Погодите, я как-нибудь доберусь до вас!

А добраться было не так-то легко. Нас с ним просто-напросто не выпускали с переднего края. Так распорядился командир дивизии. Он очень беспокоился о нашем участке и требовал, чтобы мы во что бы то ни стало сохранили этот клин как плацдарм будущего наступления.

Ну, мы и хранили. Трудно было по ночам, хотя я знал, что в случае чего, кроме Никитина, целый артиллерийский дивизион повернет в мою сторону все стволы, чтобы вместе со мной отбить фашистскую атаку.

По ночам у нас никто не спал. Я часто выходил из блиндажа, слушал перестрелку, смотрел на мертвенно-бледные всполохи ракет, разноцветные пунктиры трассирующих пуль, и тревожные мысли одолевали меня. Я думал обо всем нашем переднем крае, тонкой лентой протянувшемся по лесам, полям и болотам. В блиндаже попискивала рация, зуммерил телефон, слышался хрипловатый голос дежурного телефониста, стук костяшек по столу и возгласы Никитина. Старший лейтенант в минуты затишья с азартом «дулся» в домино и сердился, когда военфельдшер или кто-нибудь другой обыгрывал его.

Ночи стояли звездные, тихие, в овраг наползал туман, и даже кусты были мокрые. Я шел в темноте по оврагу, роса сыпалась мне на плечи, высокая трава вдоль тропки била меня по коленкам, и когда я добирался до траншеи, ноги были мокры. Меня окликали часовые возле станковых и ручных пулеметов, остальные солдаты сидели кучками, курили, тихо переговаривались. Здесь тоже никто не спал. Командиры взводов докладывали обстановку. В самой передней траншее, рядом с пулеметчиком, стоял артиллерийский разведчик, и возле него, в нише, лежали разноцветные ракеты для срочного вызова артогня. Когда я видел разведчика, я вспоминал о никитинской батарее, о том, что и там не спят: наблюдатель следит за передним краем с дерева, а возле рации дежурит кто-нибудь из офицеров.

Никитин пришел ко мне четыре месяца тому назад, как раз в тот самый день, когда я принял участок. Это было весной. Я стоял в овраге на талом снегу и смотрел, как какой-то артиллерийский офицер, чертыхаясь, скользит ногами по обрыву. Ноги у него разъезжались, как у козы; когда он спустился и подошел ко мне, его сапоги, густо облепленные глиной, были, наверное, тяжелее, чем у водолаза.

Он представился:

— Старший лейтенант Никитин, назначен поддерживать вас.

— Очень хорошо, — сказал я.

Признаться, поначалу он не понравился мне. Одет он был в простую солдатскую шинель, мешковато сидевшую на плечах, топорщившуюся на спине. И не было в нем той лихой, подчеркнутой выправки, какой обычно отличаются щеголеватые артиллерийские офицеры.

Мы выбрались с ним из оврага и остановились в кустах. Несколько пуль вжикнуло мимо нас. Никитин не обратил на них никакого внимания и долго смотрел в бинокль на вражеские окопы и проволочные заграждения перед ними. У наших ног на земле примостился радист, которого Никитин привел с собой.

— Как там на батарее? — спросил Никитин, не отрывая бинокля от глаз. — Приготовились?

— Готовы, товарищ старший лейтенант, — ответил радист.

— Передайте на батарею, — проговорил Никитин и, помолчав, как-то сразу преобразившись, уже совсем иным, властным, почти сердитым голосом стал передавать команду. Радист повторял за ним.

Скоро сзади нас вдалеке гулко выстрелила пушка, и почти тотчас же над нами с шелестом пролетел снаряд, вздыбив сырую весеннюю землю на поле, как раз посредине между нашими и вражескими окопами.

— Прицел шесть два! — тут же скомандовал Никитин, и вторично ударила сзади нас, в лесу, пушка, а снаряд, прошелестев, ухнул прямо в фашистские проволочные заграждения.

— Стой! — скомандовал Никитин. — Записать!

— Записать! — повторил радист. Сидя на земле, он, как эхо, повторял те слова, которые говорил командир батареи.

— Где будем ставить заградительные огни, капитан? — спросил Никитин.

Я был поражен такой меткой стрельбой и с нескрываемым восхищением смотрел на него. Впервые я видел, чтобы «накрывали» цель со второго снаряда.

Никитин снова спросил меня, и мы стали договариваться о заградогнях. Надо было поставить их перед окопами со всех трех сторон, чтобы в любом месте отбить фашистскую атаку, а главное, перед третьим взводом, который глубже всех вдавался в оборону противника.

Выслушав меня, Никитин подумал, прищурясь, огляделся и скомандовал:

— Прицел шесть ноль! Осколочно-фугасной!..

— Прицел шесть ноль! — крикнул радист, и не успел я опомниться, как над нашими головами уже не с шелестом, а воя и так низко, что я инстинктивно пригнулся, пролетел снаряд и рванул землю в нескольких десятках метров от окопов.

— Ну как? — опросил Никитин.

— Очень хорошо, — сказал я, еще больше пораженный его мастерством.