Во! Испугалась спросонья! Решила, что землетрясение или пришли излишки жилплощади забирать. Теперь сопит перед дверью, открыть боится. А цепочка-то в руках звенит. Боится. Всего боится. Как муж умер, так года через два стала всего бояться. А сперва жила ещё в былой славе и почёте. Да и деньжата были. Это уж потом, когда запасы кончились, когда и стирать сама стала, и полы и окна мыть, лак с ногтей полез. А красить так и не отвыкла. «У меня без маникюра пальцы болят чисто физически…» «Чисто физически» ей нужно было на работу идти, а не жить на пенсию, да и то чужим горбом заработанную. Тогда и не боялась бы ничего.

— Да открывай же! Это я, твой зятёк любимый.

— Паша, ты, что ль?

— Кто же ещё!

— Одну минуточку, я совсем не одета.

— Открывай, какая разница.

Наконец открыла. Так и есть, пластмассовые бигуди в щеку вмялись. След красный, как от новенького протектора. А губы без помады бледнее щёк. Неужели и Варя такая будет?

— Не ждала? — вкрадчивым злодейским шёпотом спросил Павел Егорович и, прищурившись, полоснул отпрянувшую тёщу стальным взглядом.

— Что ты, что ты, Пашенька, голубчик? Зачем так поздно?

— Да, слишком поздно, — рокочущим басом отозвался Павел Егорович, и глаза его увлажнились.

Он скрипнул зубами, справился с собой и одним уверенным движением плеч скинул пальто на руки оцепеневшей Галине Семёновне. Потом, ступая каменно, по-хозяйски, прошёл на кухню, рванул пожелтевшую от времени дверцу гигантского холодильника, похожего на автобус, поставленный на попа, не глядя, нащупал бутылку противопростудной перцовой настойки, налил себе полный стакан и выпил.

Тёща не отрываясь смотрела на него, и сердце её замирало, как при быстрой езде по ухабам. Наконец она как бы очнулась, вспомнила, кто есть кто, и, порывисто тряхнув бигудями, сказала, поджимая после каждого слова губы:

— Что ещё у вас стряслось? Почему без звонка? В таком виде! Где моя дочь, где внук?

— А где моя жизнь? — взревел Павел Егорович. — Куда ты дела мою жизнь?

Он грузно сел на табурет, отодвинул от себя пустой стакан, с печалью и мудростью посмотрел на тёщу, с которой моментально слетела вся спесь. Она стояла, прислонившись к стене, держалась за сердце и не смела отвести от него взгляда. А Павел Егорович смотрел на неё и словно видел насквозь, с её мелкими, суматошными мыслями, смешными страхами, с глупыми опасениями, и ему было жаль её, и он, велико душно смягчив тон, тихонько говорил, поглаживая ладонью импортную клеёнку:

— Ну что ты всю жизнь суетишься, стараешься что-то урвать, что-то кому-то доказать? Ну на кой чёрт тебе это нужно? Командуешь всеми, а они только делают вид, что слушаются, а за спиной тебе язык показывают. Вон Серёжка, тот тебя вообще зовёт жандармским ротмистром… А разве ему запретишь? Так-то вот… А ты небось думаешь, что ещё при силе, при прежней власти. Конечно, раньше, при живом муже, тебя слушались, а теперь-то, когда ты командуешь, смешно, право. И мне смешно… теперь. А раньше было не до смеха. Раньше я тебя как огня боялся. Твоё слово — закон. Всё думал, не так хожу, не так сижу, не так ем.

Этого я очень стеснялся. Я ведь к разным гастрономиям и разносолам не был приучен, ведь картошку в мундире как ни ешь, всё будет правильно…

А при тебе, бывало, кусок в рот не лез… — Павел Егорович замолчал и погрузился в воспоминания. И опять всплыла перед глазами та злосчастная кость. И ему стало жалко себя. — Одного я не понимаю, — сказал он, — и на кой чёрт тебе это нужно? Вот испортила мне жизнь, а чего ожидала? Благодарности? Что я тебе ноги стану целовать?

— Разве от тебя дождёшься благодарности, — прошипела тёща, — тебя человеком сделали. Вспомни, кто ты раньше был… Токарь-пекарь, из тарелки руками ел, кости глодал, как дворовый пёс, вместо благодарности ещё претензии. Да кто ты такой, чтобы мне претензии выставлять? Да ты со всеми институтами мизинца моей дочери не стоишь. Как был бревно неотёсанное, так и остался. Вон из моего дома! А Варваре я сейчас позвоню, чтоб на порог тебя не пускала, а если ломиться начнёшь, скажу, чтоб милицию вызвала. В том доме твоего ничего нет. Ты вспомни, вспомни, когда получать-то вровень с женой начал, приживалец несчастный… А Сергея, пока ты окончательно не уберёшься из нашей семьи, я забираю к себе. Я не могу доверить воспитание моего единственного внука такому ничтожеству, как ты. — Она сидела нога на ногу, выставив из-под распахнутого халата жилистую, узловатую коленку, и, скрестив руки на груди, ехидно и презрительно улыбалась.

Что тут случилось с несчастным Павлом Егоровичем, и сказать трудно. Свет померк в его глазах, и он осознал, что жизнь кончилась…

* * *

Прежде чем открыть глаза, он почувствовал, что кто-то осторожно трогает его за плечо. Павел Егорович с трудом открыл и снова закрыл глаза, не поверив в то, что увидел. Тёщино лицо, оказавшееся вдруг совсем рядом, увеличилось, вытянулось, и на нём появились седые, с прозеленью от табака усы. Увиденное было до того жутко, что от него не спасали плотно сомкнутые веки. «Уж не того ли я, действительно, в самом деле…» — промелькнуло в его голове, и Павел Егорович в панике открыл глаза. Кругом стало почему-то сумрачно. Он сидел в пустом вагоне метро с притушенным освещением. Над ним склонился пожилой усатый милиционер и с доброй настойчивостью теребил его за плечо. Причём на усатом лице милиционера было написано, что он всё понимает, что будить ему приличного человека не хочется, но будить надо, и никуда от этого не денешься.

— А? Что? — воскликнул Павел Егорович. — Какая станция?

— Конечная, — сказал милиционер и ещё раз по инерции потряс его за плечо. — Вставай, приехали…

— Да, да, — согласился Павел Егорович и поднялся.

— Шапку-то, шапку возьми, — напомнил милиционер и подал ему шапку.

— Хорошо, спасибо, — смущённо пробормотал Павел Егорович и облизал спёкшиеся, пахнущие чебуреками губы.

— Тебе куда ехать-то? — сочувственно спросил милиционер.

Павел Егорович помолчал, глядя, как поезд закрывает двери и не спеша уползает в чёрный тоннель, потом несколько раз прочитал на появившейся из-за последнего вагона стене название станции «Беляево», потом посмотрел на милиционера и недовольно спросил:

— А как я сюда попал?.. Как я здесь очутился? — сказал он таким голосом, будто милиционер был во всём виноват.

— Тебе куда ехать-то? — терпеливо повторил милиционер.

— В Текстильщики, — недоумённо ответил Павел Егорович.

— Ты время-то знаешь? — сокрушённо поинтересовался милиционер и кивнул в сторону больших квадратных часов, на которых уже даже лампочки, отмечавшие каждые пять секунд, потухли и ничего больше не отмечали, будто время остановилось. Стрелки, впрочем, показывали половину второго.

Павел Егорович растерянно огляделся. На станции они были вдвоём с милиционером, только где-то в конце слышались женские голоса и отчётливо пахло керосином и ещё чем-то унылым, названия чему Павел Егорович не знал. Он в ужасе зажмурился, полагая, очевидно, что эта мрачная и фантастическая для него картина исчезнет, но стоило ему зажмуриться, как перед глазами его стали мелькать разрозненные картинки: распахнутое пальто Николая, Галина Семёновна со скрещёнными руками, её узловатая коленка… Павлу Егоровичу стало ещё страшнее, и он открыл глаза.

— Я к тёще ехал, — проглотив липкую слюну, сказал Павел Егорович.

— Тогда понятно, — кивнул милиционер, будто эта фраза разъяснила всю ситуацию. — Оно, может, и лучше, что не доехал… Теперь-то куда?

— Теперь надо домой…

— Вот и правильно. У меня один знакомый тоже из-за тёщи сидит, ему ещё полтора года тянуть, а сам по себе мужик смирный…

Павла Егоровича передёрнуло от слова «тоже».

— Домой поеду, в самом деле… Жена, наверное, волнуется. Только вот как? — Он доверчиво посмотрел на милиционера, и ему захотелось, чтобы милиционер обнял его одной рукой за плечи, как давеча Николай, и тихонько повёл домой.