И только сегодня он окончательно убедился, что страдать, терпеть, надрываться и приспосабливаться было незачем. Ведь лучше, чем был, он не стал. Теперь казалось, что прежняя жизнь, в том изменённом и усиленном виде, в котором он нашёл её в Николае, дала бы ему больше радости и лёгкости. И он был бы полезнее в той старой жизни. Он чувствовал и раньше, и теперь, что в нём хватило бы и упорства, и материала, чтобы работать красиво, чтобы быть настоящим мастером, артистом своего дела, таким, каким стал с годами Николай.

* * *

«Так что же случилось? — думал он ещё в чебуречной, выключаясь на мгновение из удалого застолья. — Почему я взял себе другую, чужую жизнь и проживаю её, как манную кашу пережёвываю? Кто заставил меня, кто принудил? Ведь сам. Сам! Своими руками всё сделал. А ведь что-то же имел в виду… Что-то видел впереди… Только вот что? “Чистую” работу? И кто придумал это словечко — “чистая” работа? Кто так говорил? Ах да! Тёща так говорила… Галина Семёновна… А потом Варя. Нет, Варя не говорила, она только вздыхала при этих словах… Нет! Не сам! Не своим умом я выбрал эту новую жизнь. Делал сам — это верно, а выбирал не сам. Тёща — вот кто выбирал!»

Так на одном-единственном слове «тёща» и замкнулся весь круг его бед. Казалось, была найдена причина боли. И теперь он только удивлялся, как раньше он не мог этого понять.

И опять обманывал себя Павел Егорович. Тёща не нравилась ему всегда, и всегда он с ней был внутренне не согласен, но только боялся признаться себе в этом. А ведь с самого начала, с первых дней своей женитьбы, когда речь заходила о тёще, он начинал воровато оглядываться, втягивал голову в плечи и говорил, сдерживая тяжёлый вздох: «Да, трудный характер, в самом деле. Ничего не поделаешь…»

И теперь стоило только сказать про себя, что тёща (нет, неплохой человек, может, для кого-то она была и хорошей) виновата, как посыпались невесть откуда доказательства её вины. В качестве первой и одной из самых тяжких улик вспомнилась кость. Что-что, а уж эту кость Павел Егорович умирать будет — не забудет и не простит.

Вспомнив о кости, Павел Егорович, угомонившийся было на мягкой лавке, даже подпрыгнул.

— Змея! — злобно пробормотал он. — Змея шипучая! Никогда!.. Никогда не прощу… — И вдруг содрогнулся всем телом, будто снова увидел тот знаменитый тёщин взгляд…

* * *

Павел Егорович с детства любил обгладывать кости. До войны, ещё при отце, жили Тихоновы в достатке, но отец, у которого тоже было не очень сытое детство, питал к костям особую страсть. Никто лучше и обстоятельнее его не мог разделаться с хорошей мозговой или сахарной косточкой. Бывало, закончив наружную обработку кости, оглядев её придирчивым взглядом и убедившись, что на гладкой, уже подсохшей до матовой белизны поверхности не осталось ни ниточки мяса, он обтирал одну руку о вафельное полотенце и неторопливо лез в карман за самодельным складным ножиком с деревянной ручкой в красивых медных заклёпках и длинным и узким лезвием. Неторопливо раскрывал ножик и осторожно, словно хирург, погружал лезвие в полую кость. Немного поковыряв там, он вынимал ножик, вытирал о полотенце, одной рукой закрывал его и клал в карман, а в другой руке, несколько на отлёте, отверстием вверх лежала кость. Потом он брал столовую ложку, одним быстрым движением переворачивал кость и ударял по ложке, и на ложке появлялась целенькая колбаска костного мозга. И только тогда маленький Пашка, следивший за действием отца, переводил дух.

Отец разделял колбаску на две части и одну отдавал Пашке, всякий раз приговаривая, что мозги мужикам нужнее. А мать каждый раз отмахивалась от него и говорила, что она их не любит…

Отец погиб на фронте. Мать всё продала в войну. Не осталось даже ножика. Потом Пашка поступил в ремесленное и там в мастерских сделал себе ножик, точь-в-точь как отцовский. Теперь он сидел на отцовском месте, и все кости доставались ему. Он и праздники-то любил особенно за то, что на праздники варился холодец, и разбирать его (то есть отделять мясо от костей) мать поручала только ему.

И вот однажды, через неделю после свадьбы, на первом настоящем семейном обеде Павел Егорович, заприметив в кастрюле с борщом большую сахарную кость, игриво подкатил к молодой жене:

— Варюсик, чур, моя косточка, чур, моя, — и, проглотив слюну, поцеловал жену в щёчку.

Варя недоумённо пожала плечами и, немного посомневавшись, бухнула кость в его тарелку.

Кость возвышалась как айсберг, и Павел Егорович, не замечая окружающих, кидал на кость многозначительные взгляды и чуть ли не подмигивал ей с таким видом, как подмигивают друг другу старые приятели, когда мимо пройдёт хорошенькая девушка. Он торопливо, капая с ложки на клеёнку, объедал борщ вокруг косточки, словно уничтожал досадную преграду между ним и любимым существом. И когда борщ со всеми морковками и капустками был подобран дочиста, Павел Егорович отложил ложку в сторону, двумя руками, мгновенно заблестевшими от жира, взял кость, перебирая пальцами (кость была ещё горячая), поднёс её ко рту и, припав губами к её ноздреватому боку, с шумом потянул в себя невообразимо ароматный и густой сок. Он, закрыв глаза и постанывая от наслаждения, причмокивал и подсасывал и потому не сразу понял, что за столом что-то случилось. Потом уловил какую-то необыкновенную тишину и оторвал кость от лоснящегося рта.

Тёща, видимо, только и поджидала, чтобы он на неё посмотрел. Встретившись с ним глазами, она (тогда ещё впервые) одарила его своим знаменитым взглядом. И столько было в этом взгляде презрения, высокомерия, осуждения и брезгливости, что бедный зять с испугу чуть не подавился этой костью величиной с добрый кулак.

Тёща же, убедившись, что взгляд попал в цель, надменно пожала плечами, гордо поднялась и вышла из-за стола.

Варя посмотрела ей вслед, потом перевела взгляд на мужа, на его жирные руки, на лоснящийся подбородок, на виноватые, испуганные глаза и заплакала.

С тех пор Павел Егорович ни разу не позволил себе и взглянуть в сторону косточки. И даже когда обедал без жены и тёщи, всё равно не разрешал себе этого, чтобы скорее отвыкнуть.

Другой бы на его месте глодал кости украдкой или, не обращая внимания на выступление тёщи, глодал назло ей; но совестливый Павел Егорович подумал, что это и в самом деле нехорошо, некультурно, и перестал. И будто бы забыл об этой привычке. Но в том-то и дело, что только будто бы…

— Некультурно… — бормотал Павел Егорович, — некультурно в ресторане кости глодать… А дома ем, как хочу… И никто мне не запретит. И вообще… Хватит! — выкрикнул он, и парочка влюблённых повернула головы в его сторону и слегка раздвинулась. — Хватит! — прорычал Павел Егорович и махнул рукой. Шапка выскочила из горсти и отлетела коричневым котёнком под самую дверь. — Пора становиться мужчиной, в самом деле, — приговаривал он, ловя шапку. Наконец усевшись и уложив шапку, как котёнка, на колени, он стал с удовольствием представлять грядущую встречу с тёщей.

* * *

Дом чёрный, большой. Все спят… Как тогда, когда провожал Варьку. Все спят. И тёща спит. Вся потная и храпит. Одна нога наружу. Бигуди в щеку врезались.

А на лестнице тихо. Мусоропровод сломан. Пахнет гнилой картошкой и кошками. Вечно здесь так пахнет. Небось когда живы были все начальники из этого дома, то кошками не пахло. И тараканов не было. Теперь начальников нет — кто помер, кого сняли, — а тараканы есть.

Дверь. Медная табличка блестит. Тёща её мелом по субботам натирает. Небось посуду так не трёт, как эту табличку. Дорога, как же! Ничего уж нет: ни мужа, ни персональной машины, ни зарплаты, только табличка. Вот она её и трёт…

Звонок всегда тихий был… Работа у тестя была нервная, так что дома он искал покоя. Теперь не дозвонишься. Тёща за собственным храпом не слышит, но ничего! Мы кулаком в дверь — приятного пробуждения, дорогая тёща!