— Это точно, — с сочувствием сказал шофёр.

— Ведь не она меня, а я её добивался, — всё более ожесточаясь, продолжал Павел Егорович. — Слово-то какое — «добивался». Добивал себя. Вот и добил… Ну это ладно… но ты скажи, друг, почему я один должен был всего добиваться, почему приспосабливался к ней? Допустим, так надо: в семье оба должны идти в ногу. Но почему я к ней в шаг попадал, а не она ко мне?.. Что ж я, совсем ничего не стою?

— Да разве они чего ценят?.. Бабы есть бабы, — закончил шофёр.

Павел Егорович вспомнил недавний сон в метро, тёщу со скрещёнными руками и голой коленкой, её ехидную улыбку, своё пробуждение и сказал в сердцах:

— Ну что это за жизнь! Засыпаешь — тёща, просыпаешься — милиционер…

— Это точно, — оживился шофёр, — от них никуда не денешься…

* * *

— Приехали, — сказал Павел Егорович. — Теперь вот что: ты подожди, друг, а я схожу за деньгами, потому что с собой у меня нет. — Павел Егорович замялся и из кабины не вылез. — С собой у меня рубль только.

Шофёр деликатно промолчал.

По лестнице Павел Егорович поднимался медленно, и с каждым шагом в нём крепло спокойствие и твёрдость духа. Он невольно представил себе, что было бы, возвращайся он так поздно дня, скажем, три назад. Наверное, и нога бы не шли, размышлял он, а внутри, должно быть, всё дрожало бы и опускалось. А вот теперь он внутри гранит, скала. Ну а до тёщи ещё доберёмся… Она своё получит.

Перед дверью он несколько замешкался, отыскивая ключи. Ноги, вопреки обыкновению, вытирать не стал.

Только он вставил ключ в замочную скважину, как дверь распахнулась, и на пороге Павел Егорович увидел совершенно одетую жену… и тёщу, не снявшую, по-видимому; пальто.

— Господи! — воскликнула жена и отпрянула в глубь прихожей.

— Слава богу, — без всякой надменности и ехидства сказала тёща и начала расстёгивать пальто. — Мы уж тут чуть с ума не сошли. Все больницы обзвонили. Я уже собралась ехать опознавать безымянный труп в морге. Слава богу, живой.

Варя плакала, уткнувшись в одежду на вешалке.

Не произнося ни слова и не снимая даже шапки, прошёл Павел Егорович в спальню. Доставая десятку из туалетного столика, он услышал, как тёща разговаривала с кем-то по телефону:

— …Да, да, всё в порядке, явился живой и здоровый. Можете снять заявку. Извините за беспокойство. Спасибо… Не дай бог, не дай бог…

Когда суровый Павел Егорович вышел из спальни, обе женщины тихо и измученно улыбались.

— Ведь телефон есть, — с ласковой укоризной, как бы про себя, начала тёща.

Жена грустно закивала.

— Ну и ничего… погулял немножко с друзьями… — уже из прихожей услышал Павел Егорович и хлопнул дверью.

— Всполошились… — злорадно проговорил он, спускаясь по лестнице. — Ну ничего, ничего.

Потом он услышал, как открылась дверь в его квартире и два жалобных, напуганных голоса (один жены, другой тёщи) разнеслись по всей лестничной клетке:

— Паша! Пашенька! Павлик! Ты куда, Павел?

Рассчитавшись с шофёром, он медленно поднимался по лестнице и думал: «С кем же я воевать собрался? Они же меня любят».

Растерянный и обмякший, словно из него выпустили воздух, Павел Егорович вернулся домой. Он вытер ноги, разделся, переобулся и молча, ни на кого не глядя, прошёл в спальню и лёг спать.

* * *

Едва проснувшись, Павел Егорович понял, что мир как-то неуловимо изменился. Нет, это было не похмелье, хотя голова разламывалась и во рту будто песок просыпали. И не болезнь, хотя его слегка познабливало, а руки мелко и противно дрожали и ещё внутри что-то отдельно болталось и расплывалось, будто его внутренности находились в животе во взвешенном состоянии и сотрясались от каждого движения. И дело тут было не в угнетённом состоянии духа, хотя дух его был угнетён и мрачен. Впрочем, обычного при похмелье чувства вины он почему-то не ощущал.

Он даже постоял немного в одних полосатых пижамных брюках, почёсывая волосатый живот, и прислушался, пытаясь уловить эту перемену, но на слух так ничего и не различил и прошаркал в ванную умываться.

Варя и тёща были на кухне и кормили завтраком Серёжку. Они с весёлым любопытством посмотрели на Павла Егоровича, когда он проходил в ванную.

Вода сегодня казалась особенно холодной, и он изменил заведённой после памятной беседы с врачом привычке умываться ледяной водой. Когда он брился, под сердцем снова кольнула мысль: что-то переменилось.

Причёсывался он дольше обычного. Было приятно водить щёткой по затылку, где ещё остались густые, совсем без седины волосы, по незаметно отросшим бачкам, на которые Серёжка уже начал многозначительно, впрочем не без удовольствия, ухмыляться, приговаривая: «Клёвый мен скоро будешь…»

Идти на кухню не хотелось. Варя, конечно, поинтересовалась, где Павел Егорович вчера был, но, услышав, что он встретил Николая, вполне удовлетворилась такой причиной и даже с интересом послушала о старом друге. Серёжка, вопреки обыкновению, в разговор не встрял. Он быстро проглотил яичницу, крикнул: «Я пошёл!» — и выбежал, попадая на ходу в рукава курточки. Галина Сергеевна, тихо улыбаясь, пила кофе.

И тут Павла Егоровича словно осенило. Он понял, что изменилось в этом мире.

Случилось это, когда он начал есть вчерашние щи. Сперва он про себя отметил их привычный вкусный запах и только на третьей или четвёртой ложке вдруг понял, что запах обыкновенный. То есть совсем обыкновенный, такой, каким он и должен быть. Не сильнее, не слабее. В волнении выбежал он из кухни в комнату и с шумом стал втягивать в себя воздух. Его ноздри трепетали. Варя выглянула вслед за ним и, ничего не сказав, снова скрылась в кухне. Павел Егорович подошёл к новой комбинированной стенке и даже придвинулся к ней вплотную носом. Стенка как стенка. Конечно, она пахла мебельным лаком, но не так, как вчера, не оглушающе, не до першения в горле. Мебель пахла нормально, а с середины комнаты её запаха почти и не чувствовалось…

Он медленно вернулся на кухню и, исподтишка оглядываясь на Галину Семёновну, подошёл сзади к жене и украдкой принюхался. От жены еле различимо пахло мылом и зубной пастой.

* * *

Этот необыкновенный собачий нюх прошёл так же внезапно, как и объявился. Поразмыслив на досуге, Павел Егорович решил, что никакого такого особенного нюха и не было. Привиделось ему это после долгого насморка, пригрезилось.

А раз нюха не было, значит, и ничего не было… Ни сомнений, ни горьких размышлений. Ни этой бесконечной кошмарной ночи.

Пока он шёл пешком по скверику, остатки вчерашнего хмеля выветрились, и он почувствовал себя просветлённо и легко. В отдел он вошёл, мурлыкая песенку про Чебурашку и про день рождения. Жить захотелось нестерпимо. После вчерашних неприятностей, так неожиданно разрешившихся, он почувствовал себя помилованным преступником, и так хотелось просто жить… И, грешным делом, даже подумать наспех, вскользь: «А ведь, ей-богу, стоит иной раз пережить что-нибудь эдакое неприятное, чтобы потом почувствовать, как прекрасна жизнь». Правда, какой-то очень противный и ехидный голосок внутри проскрипел при этом: «Не ври, Пашка, не ври…» Но Павел Егорович отмахнулся от него.

В отделе было уютно. Фрамуга ещё не открывалась. Торчинский сидел, прилежно склонившись над бумагами; Белкин изящно бегал толстенькими пальцами по клавиатуре настольного компьютера; отдельские дамы во главе с Валентиной Леонидовной сгрудились вокруг одного стола, на котором стояли необычного фасона, с невиданными каблуками, на необыкновенной платформе лакированные сапоги. Сапоги мяли, гнули, нюхали и чуть ли не пробовали на язык. Словом, благостно, спокойно и тепло было в родном отделе. И ничем таким особенным не пахло.

День начинался чудесно.