— Ты сегодня прямо ожил, — заметил Торчинский через столы, а потом подошёл и, скользнув по его физиономии намётанным взглядом, склонился к самому уху и тихо, чтобы дамы не слышали, спросил: — Вчера встряхнулся, а? Отдохнул?
Павел Егорович кивнул.
— Ну вот, — удовлетворённо сказал Торчинский, — а говорят, вредно… Кому вредно, а кому и нет. А другой раз без этого дела никак… Ходишь сам не свой, пока не встряхнёшься.
Павел Егорович слушал его, сладко щурясь и тихонько улыбаясь. «Нет, всё-таки вкусный человек Миша», — подумал Павел Егорович и поднялся, подхватив дружка под руку.
— Эта штука, — развивал свою мысль Торчинский в коридоре, — действует вроде парилки. Сперва чувствуешь себя разбитым, утомлённым, а просыпаешься на другой день, точнее сказать — на третий, после грамотного, по всей науке осуществлённого похмеления, а тебя прежнего и нет, а есть другой человек, принципиально новый…
— А я и на третий день болею, — сообщил догнавший их Белкин.
Торчинский снисходительно посмотрел на него и ничего не сказал, только передёрнул плечами. Затем он вдруг остановился и глубокомысленно заметил:
— На этаже газировку пить не стоит — дрянь, можно было бы пойти в цех, в вальцовку, там стоит импортный аппарат, газировка — зверь, ершом в глотку идёт, но всё это нерадикально. Тебе, — он смерил Павла Егоровича оценивающим взглядом, — сейчас надо не меньше двух кружек хорошего пива, чтобы вчерашнее осадить, а то ты не работник.
— Да нет, — возразил Павел Егорович, — я в норме, и голова не болит.
Торчинский отечески похлопал его по плечу.
— Это бывает, Паша, — сказал он томным голосом, — это пройдёт. Это у тебя просветление. А если ты вчера, ко всему прочему, и намешал, то, — он посмотрел на часы, — через полтора часа на тебя так навалится, что не будешь знать, куда деваться. Тогда уж две-три кружки не помогут, а на тебе отдел.
— А мне ничего на другой день не помогает, только аспирином и спасаюсь, — сказал Белкин.
— Знаешь что, — Торчинский вдруг рассердился на Белкина, — иди-ка ты работать. Если нас кто спросит, скажешь — вышли в цехи или ещё куда-нибудь. Должен ведь кто-нибудь в отделе остаться.
— Да ничего, — возразил Павел Егорович, — сегодня же не приёмный день… — Ему не хотелось оставаться один на один с Торчинским, взявшим уж чересчур командирский тон. Да и неудобно стало… Что ж Белкин? Тоже ведь свой человек.
В пивном зале, куда дворами провёл их Торчинский, народу было немного. По углам стояли и переговаривались тихими, страдальческими голосами люди нездоровые, света белого ещё не увидевшие.
Павел Егорович твёрдо решил выпить не больше одной кружки, долго не застаиваться и лаврового листа, предложенного предусмотрительным Торчинским, не жевать. Лавровый лист Торчинский носил от запаха в нагрудном карманчике россыпью.
— А что, в самом деле?.. Разве мы не живём? — неожиданно для себя спросил Павел Егорович, отхлебнув пронзительно холодного пива и не почувствовав его вкуса.
Торчинский осадил его взглядом: мол, время для разговоров ещё не наступило, и снова припал к кружке. Белкин причмоки-ват, брал пиво маленькими глотками и подолгу грел его во рту, чтобы не застудить горло.
Павел Егорович, не обращая внимания на Торчинского, решительно поставил кружку, повторил:
— Я говорю, неужели мы не живём, в самом деле… — И поспешил объяснить: — Конечно, мы не космонавты, не учёные, в теннис не играем, так что же, нам теперь и не жить?
Белкин поспешно закивал с полным ртом. Он был согласен с Павлом Егоровичем.
Торчинский промолчал. Он вынул из кармана вчерашнюю обтрёпанную пачку, кинул в рот помятую сигарету и, вместо ответа выпустив изо рта густой клуб дыма, с равнодушным любопытством уставился на Павла Егоровича, ожидая продолжения.
Павел Егорович собрался было развить свою мысль, как что-то тягучее, вязкое, тёмное навалилось на него и утренний ехидный голос прокричал: «Не ври, Пашка, не ври!»
— Ничего мы не живём, — отчётливо и страшно сказал Павел Егорович, и его друзьям показалось, что в пивной стало тише. Он залпом, всё ещё не чувствуя вкуса, допил кружку и решительно придвинул к себе другую.
— Почему? — коротко спросил Торчинский.
— Разве это жизнь? Я о тебе не говорю… Ты-то в порядке. Тебе никто не указывает. Живёшь как хочешь… А вот я вчера встретил человека, друга встретил, старинного приятеля, мы ещё с ним в ремеслухе учились, — вот он живёт… — Павел Егорович отвернулся и посмотрел в окошко. На стекле веснушками прилипли рыбья чешуя и красные креветочные усики. За окном шли люди. Он вдруг понял, что ничего не сумеет сказать, разъяснить.
— Что же он — большой человек, директор? — поинтересовался Белкин.
— Большой человек, — сказал Павел Егорович. — Большой. Не директор. Токарь. Хороший токарь, отличный, редкий, но не в том дело. Я всю жизнь чего-то добивался, спины не разгибал, на всех оглядывался, а он жил. И результат в его пользу. Я сижу в отделе, а он живёт. Широко, свободно, не оглядываясь.
— Не надо, Паша, — глухо сказал Торчинский. — Я тебе друг, ты знаешь… Не надо. Живёшь не хуже других. Тебя уважают. Не надо. Я тебе друг, ты это помни.
— Уж как мы тебя уважаем! — сказал Белкин, и глазки его заблестели.
— Я ведь вчера всех вас… — сказал Павел Егорович с какой-то отчаянностью в голосе. — Я ведь не просто ушёл. Я с презрением ушёл. А потом понял, что презирать-то себя надо, что сам-то я хуже всех. Вот, Миша, ты пьёшь, ты прости, это я по-дружески, без осуждения… Но ты человек. Ты человеческого облика не теряешь. Ни под чью дудку не пляшешь… Я мужик, рабочий человек, а сделался червём бумажным. А как это произошло? Чёрт его знает! Вчера мне казалось, что всё получилось из-за жены и тёщи. Из-за того, что я к ним приспосабливался… — Павел Егорович задумался.
— Варвара Алексеевна такая женщина… — сказал Белкин, мечтательно прикрыв глаза. — Ты, Павел Егорович, это зря говоришь. Зря. Вот у меня было две жены, ты знаешь, обе красавицы, прекрасные женщины, так я до сих пор вспоминаю о них с благодарностью. Хотел бы, очень хотел бы я приспособиться, подняться до них, да не получилось… А ты смог Гордиться надо. Варвара Алексеевна — редкая женщина. Про тёщу я ничего не говорю…
Торчинский загасил сигарету, бросил окурок в корзинку с промасленной рыбной бумагой, оценивающе прищурился на Белкина, будто готовясь отмочить какую-нибудь шутку, и вдруг сказал серьёзным голосом, обращаясь к Павлу Егоровичу:
— А ведь он прав. Вот живёшь, понимаешь, бережёшь свою свободу, за каждую привычку, понимаешь, держишься как чёрт знает за что, а потом глядишь на то, что сберёг, а там ничего, кроме дряни, и нет. Может, и стоит другой раз махнуть на себя со всеми потрохами и прилепиться к кому-нибудь… На, бери меня, делай из меня что хочешь, хоть верёвки вей, только не оставляй одного. Но теперь, понимаешь, поздно. Засох весь, закостенел. Сейчас из меня верёвку не совьёшь. И если бы во всём был такой стойкий… А то и гнулся, и верёвкой завивался… где не надо… Всё было, и всё без толку. Только в одном и устоял. И то зря…
— Постой, постой, — загорячился Белкин, — ну и что же плохого тебе сделали, Павел Егорович? Образование получил? В люди вышел? От жиру бесишься, ты уж прости меня, от жиру. Дом — полная чаша, работа спокойная, жена хорошая, сын здоровый, чего ещё надо?
— Не о том ты, Белкин. Не о том, — досадливо поморщился Павел Егорович. — Они действительно ни при чём. Я давеча как задумался обо всём, как стало мне тошнёхонько, так я сразу виноватых искать… Разошёлся куда там… (Павел Егорович о своих вчерашних подвигах всё-таки умолчал.) А потом опомнился. Ведь они меня любят. В чём же они виноваты? Они правы. И тёща… Что же это я, в самом деле? Ведь и она мне по-своему добра желала — хотела меня в люди вывести. — Павел Егорович горько усмехнулся. — Так что, кроме себя, и винить некого. Да и не один я такой, хотя от этого не легче. С нашего курса только Володька Александров на своём месте. Заведующий сектором, докторскую защитил, книжки пишет. Он в этой экономике как рыба в воде. Ведь смешно, право. Сколько судеб покалечено, а причина анекдотическая. В тот год в Плехановский был самый маленький конкурс. Для заочников со стажем один и одна десятая человека на место. Смешно… Помню, как мы радовались, когда поступили. Чему? Откуда это пошло? И как лицемерили перед собой. Получить образование. Любой ценой. Какое — не важно, лишь бы высшее. Для чего? Вот тут-то самое лицемерие. Для того, мол, чтоб быть образованным и культурным человеком. Враньё! — Это слово Павел Егорович выкрикнул. На друзей стали оглядываться, но он этого не замечал. — Думали устроиться потеплее!