Изменить стиль страницы

Это означало: перед лицом реальной жесткой силы один человек уже ничего не сможет сделать. Постижение этой истины вполне сообразуется с тем фактом, что Германия не смогла сама освободиться от национал — социализма, а была освобождена только внешними силами; с тем, что тоталитаризм не может быть преодолен изнутри, внутренними силами — он только может быть превращен в другой тоталитаризм посредством кровавых переворотов. Конец подлинной политики устраняет интерес к политике вообще. Однако подлинная политика возможна только тогда, когда на людей воздействуют посредством убеждения состязающиеся оппоненты, когда в процессе свободной борьбы умов воспитывается общественное сознание.

И это — при том, что Макс Вебер не предвидел и не предсказывал в будущем такие реалии, как убийство гитлеровской Германией множества евреев, как беспредельный терроризм, выразившийся в искоренении всего подлинно человеческого, в превращении человека в некую функцию в эсэсовском государстве- концлагере.

Политическое мышление Макса Вебера наложило отпечаток на мое собственное. Хотя, вероятно, основной настрой у нас никогда не совпадал полностью. Мне недоставало сознания величия Пруссии и Бисмарка: теоретически я признавал его, но — скрепя сердце. Мне недоставало воинского духа. Я мог восхищаться им, но никогда не сумел бы воплотить его и сохранять. Мне недоставало героизма, величия духа — всего того, что я так любил в Максе Вебере. Но основные идеи Макса Вебера я взял на вооружение. Важнейшие мои политические познания были таковы. Еще в 1928 году, когда при первом кругосветном перелете «Цеппелина» немецкое население было охвачено опьянением, я, несмотря на свое восхищение этим достижением техники и радость по такому поводу, не разделял общего настроя. Этот вид опьянения меня напугал. Оно ощущалось и в 1914 году, когда началась война: всеобщее воодушевление по поводу ее объявления, смесь ликования и ощущения исполнения судьбы — все это было для меня чуждо и неприятно (очень скоро, с началом нужды и бедствий, все воодушевление погасло, словно костер из соломы). Я был счастлив, если встречал отдельных людей, не присоединившихся к общему торжеству, — как, например, один молодой крестьянин из Ольденбурга, которому не понравилась речь кайзера «Война за немецкую культуру». «Скажи пожалуйста! — заявил он. — Немецкая культура… Другие — тоже не варвары. На нас напали, и мы стоим за нашего человека. Вот и все».

Затем последовало массовое движение 1918 года, когда революционное опьянение от произошедшего перелома вело как бы само собой к ожиданиям и надеждам, что теперь можно будет создать прекрасные условия для человеческой жизни.

А потом такое опьянение в гротескной форме вернулось еще раз в 1933 году — со всеми признаками массового безумия. Я все больше ставил под сомнение высказывание «Глас народа— глас Божий» — если этот глас народа должен был выражаться массами. Но я не мог заставить себя презирать в душе каждого, кто впадал в состояние такого массового опьянения.

Во время Первой мировой войны в Гейдельберге оформился политический клуб, в который вошли профессора всех факультетов. Клуб собирался часто — во время учебных семестров порой еженедельно, — чтобы обсудить политические и военные события, послушать доклады членов и подискутировать. В число членов этого клуба вошли почти все именитые профессора. Они составляли избранное меньшинство. Альфред Вебер был на фронте и потому не принимал участия в собраниях. Макс Вебер, единственно обладавший подлинно политическим мышлением, превосходивший в этом отношении всех, человек всесторонне информированный, приглашен не был. Его называли брюзгой, утверждали, что он замыкает всю дискуссию на себя и не знает меры. На самом деле они просто не хотели иметь в этом кругу почитающих друг друга и высоко ставящих себя людей личность, которая превосходила бы их. Макс Вебер болезненно отнесся к тому, что его обошли. Ведь он болел и был по этой причине изолирован от коллег, а по натуре отличался общительностью и отнюдь не был заносчив.

Спустя некоторое время я, несмотря на то что был всего лишь приват — доцентом, стал добиваться членства в клубе. С 1915 до 1923 год я посещал его собрания. Там я познакомился с политическим мышлением нашего университетского мира так, что лучше едва ли можно было желать. Это мышление вовсе не было единым. Происходили весьма страстные споры. Свобода выражения мнений была почти неограниченной. Я мог позволить себе высказывать собственное мнение, которое изменялось, конечно, — высказывать без всяких ограничений, без оглядки, не вызывая антипатии к себе. Приведу один пример. В июле 1918 года стало ясно, несмотря на недомолвки в сообщениях с фронта, что так называемое наступление Людендорфа не только провалилось, но и вызвало мощное контрнаступление союзников. Я развил такую мысль: наше поражение несомненно. Но конец войны не за горами. Не у нас — во французской армии были мятежи и беспорядки. Так что в этой ситуации мы вполне могли бы еще предложить мир. Нам следовало бы заявить о радикальном отказе от многого, и тогда можно было бы спасти очень многое — в сравнении с тем, что нам осталось бы при полном поражении. А потому, продолжал я, сейчас необходимо отказаться от Эльзаса и Лотарингии, признать неправомерность нарушения границы Бельгии в 1914 году и восстановить нормальные отношения с Бельгией, в остальном же — никаких приобретений; восстановление прежней границы на востоке вместо нынешней оккупации нами российских земель; наконец, введение подлинной парламентарной демократии в Германии. Высказывать подобные взгляды тогда в Германии считалось государственной изменой, позволить себе такое можно было только в этом кругу порядочных людей. Онкен, отличный историк, ответил с присущим ему благородством: «Если следовать такому мнению, мои взгляды следовало бы отвергнуть, и тем не менее наводит на размышления сам тот факт, что сегодня возможна эта точка зрения».

Ни во время Первой мировой войны, ни позднее я не затрагивал в своих лекциях или публикациях проблемы политики. У меня была некоторая робость, поскольку я не был бойцом. Ведь политика предполагает столь серьезное отношение к власти, что ради нее человек должен быть готов рисковать жизнью. Я считал, что у меня нет права говорить о политике. Но чем старше я становился, тем меньше оставалось робости. В первую очередь потому, что я увидел: в двадцатые годы все бойцовское, солдатское в политике явно потерпело крах. Я понял, что это было ложное притязание в сфере политики.

То, что я стал выступать с речами и публикациями по вопросам политики, было связано с задачей, поставленной предо мною. Мне предложили написать книгу — тысячную по номеру в серии, выпускавшейся издательством «Гешен». Тема — «Духовные течения современности». Я тут же изменил тему — «Духовная ситуация времени». Тем самым я хотел подчеркнуть: я не в состоянии окинуть взглядом течения в их развитии и не знаю, что происходит в целом. Я могу только показать ситуацию на данный момент и раскрыть ее аспекты. Я способен заинтересовать читателя, привлечь его внимание, научить его видеть, но исторического обозрения современности дать не могу.

Тема привлекла меня по нескольким причинам. Я имел возможность сказать о политике на фоне общей нравственнодуховной ситуации нашего времени. Из книги «Философия», которая еще создавалась и не вышла в свет, я мог извлечь все то, что относилось к современности (точно так же, как я извлек из нее историко — философские экскурсы для создания последующих работ). Когда я сложил вместе извлеченные страницы, оказалось: хотя еще надо упорядочивать и выстраивать целое и требуется много дополнений, книга уже в принципе существует, и я принял в 1929 году предложение издательства. В сентябре 1930 года книга была готова — как раз тогда, когда национал — социализм впервые заявил о себе успехом на выборах в рейхстаг. Когда я писал книгу, я кое‑что знал о фашизме, но очень мало — о национал — социа — лизме, еще полагая, что распространение этого безумия в Германии невозможно. Рукопись «Духовной ситуации времени» я оставил лежать в столе. После столь долгого перерыва в моих публикациях я хотел вынести на суд публики вначале «Философию», а не маленькую работу, которая без «Философии» не имела бы под собой оснований. Поэтому я позаботился, чтобы «Духовная ситуация времени» вышла только годом позже, в начале октября 1931 года, и сразу же после этого, в декабре, увидела свет моя «Философия».