Изменить стиль страницы

Философ отваживается на нечто такое, что первоначально происходило лишь у немногих великих гениев. Мы, все прочие, работаем на протяжении веков над воплощением в действительность того, что уже было схвачено и освоено, над распространением того, что было творчески создано в той или иной конкретной исторической ситуации и при определенной конкретной мироориентации. Такая работа необходима. Задачу ее хотелось бы видеть в том, чтобы донести до всего человечества пребывающее в труднодоступной сокрытости у великих людей.

Главное в человеческом бытии — чтобы отдельный человек был причастен ко всей жизни в целом, в то же время делая нечто незаурядное в своей специальной сфере деятельности. Если бы все были только узкими специалистами, человечество легко стало бы добычей того, кто подчинит массу своей воле посредством насилия. Но ему удастся такое лишь тогда, когда специалисты не будут понимать сердцем и разумом, куда движется все в целом и чем в тенденции закончится развитие в их специальных сферах.

Философию называли специализацией во всеобщем. Это парадоксально, но философия должна работать над такими образами знания, с помощью которых и через посредство которых то, что существенно для понимания вещей, становится образом мысли каждого. Тогда сознание мира, сознание трансцендентного и сознание свободы быть самим собой стало бы всеобщим сознанием и воплотилось бы как утвердившийся в обществе дух во всей своей простоте, истинности и глубине.

Именно такое общественное сознание некогда сформировало Запад. Сегодня преобладает ощущение, что это сознание переживает закат — измельчав, утратив глубину и распавшись на множество никак не связанных между собой процессов. Выдвигается требование «синтеза» знаний, но тем самым подразумевается — что уже более осмысленно — не энциклопедический очерк о результатах, достигнутых всеми науками, а основополагающее знание, которое послужит опорой для всех наук и всего практического мышления, проникнутых им.

Мне представляется, что люди, начинавшие в какой‑то специальной отрасли знания и затем отважившиеся задуматься об этом основополагающем знании, разрабатывать его, просто призваны озаботиться всем тем, что существенно в человеческой жизни. Не следует, основываясь на предрассудках, заранее формировать сомнение, принесут ли они что‑то ценное для общества или будут таким образом разбрасываться и распыляться. Тут нужно посмотреть, открывается ли в такой сопричастности мышлению других нечто, стоящее этих трудов. Пусть это произойдет. Не станем отвергать наш тип работы как нечто невозможное. Не надо навязывать, глядя извне, какую‑то программу — чего здесь следует достичь. По крайней мере, прислушаемся к великим философам прошлого, облегчим себе понимание их и углубим его посредством нашего современного философствования.

Представляется невероятным, что основополагающее знание, складывающееся в наше время, уже может обрести некую систематику, которая, как целое, могла бы просуществовать достаточно долго. Скорее, приходят следующие мысли по этому поводу.

Система, замкнутая в себе, превратилась бы в нелепость. Можно говорить только о систематизации.

Если при развитии мыслей, при собирании разрозненного материала в некое целое возникает растущее удовлетворение от сознания того, как все согласуется между собой — так, что новые наблюдения подтверждают что‑то или дают какое‑то отсутствовавшее звено в цепи, — то переживания такого рода могут иметь различный смысл.

Такие проекты — скажем, видение мира в целом — можно представить по аналогии с системой безумия у душевнобольного. Когда больной явственно и четко мыслит систему, предстающую у него пред глазами как некое откровение — «бытие таково», — то прекращается страх, невыносимо терзавший и изнурявший больного.

Или же такие проекты выступают только как способ удостовериться в собственном мышлении, выяснить его возможности и границы, познать его формы и доступные для него миры. Именно это великолепно проделал Кант. Он ограничил свою задачу тем, чтобы разум удостоверился в самом себе. Осознание того, как он приходит в процессе собственного методологического прояснения к новым позициям и как все согласуется друг с другом, когда всякое особенное постигается как принадлежащее целому, — все это давало ему великий философский покой. Правда, он говорил, что не знает, что такое мир, что такое Бог, что такое бессмертие, но знает, как их можно мыслить, откуда происходят эти мысли, каковы их смысл и назначение.

Возможно, я тоже почувствовал нечто вроде этой радости Канта, но она все же была значительно более сдержанной, и систематизация возможностей разума в пределах способов бытия «объемлющего», каковым мы являемся и в котором мы обнаруживаем себя, тоже осталась для меня незаконченной, даже — принципиально незавершимой. Однако систематизация, которая стала разнообразной, объединяет на своих особых путях то, что ранее существовало порознь. Постепенно сложился образ философского мышления, в котором множество связей, в котором одно дополняется и оберегается другим, но не так, что в результате оно замыкается в какую‑то систему, а так, что всякая систематизация продолжает существовать в некотором пространстве, и мы касаемся этого пространства при трансцендировании в необозримом множестве точек, и все же никогда не узнаем его полностью, без остатка.

Уже в своей «Психопатологии» я проводил систематизацию, осуществляя деление по методам исследования. В моей «Философии» эти методы были методами трансцендирования — в мироориентации, в прояснении экзистенции и в метафизике. В работе «Об истине» они стали способами существования того «Объемлющего», в котором мы существуем и которым являемся сами.

Если единство моего мышления существует, то оно обеспечивается тем, что все связывается простым всеохватывающим основополагающим знанием, которое, однако, не может обрести какого‑то окончательного вида, и основополагающей волей к коммуникации. В моих произведениях нет всеохватывающего единства всего в целом — есть ряд единств в открытом пространстве, центр и пределы которого находятся где‑то в бесконечном Едином — так, что наше мышление не может достичь ни этого центра, ни пределов, но оно истинно в той мере, в какой имеет связь с этим пространством и обретает исходящий оттуда внутренний свет.

Помимо прочего, сам стиль, которым написаны мои философские произведения, служит их своеобразной характеристикой. Школьные сочинения давались мне с трудом. Меня упрекали в тяжеловесности изложения, в излишней обстоятельности, в длиннотах. Одноклассник как‑то утешил меня: «Конечно, журналистского дарования ты лишен, но, по крайней мере, иногда относишься серьезно к тому, о чем пишешь».

Свои ранние работы, «Психологию» и «Психологию мировоззрений», я написал сразу, не дорабатывая затем рукописи и не внося в них большой правки. Начиная с «Философии» и «Духовной ситуации времени» я стал тщательно работать над текстом. Это было связано с тем, что я принял решение философствовать, используя строгий метод, а прежде всего — с постоянными критическими замечаниями моего друга Эрнста Майера. С тех пор я ничего больше не публиковал, не переработав первую чистовую рукопись.

Мои работы всегда возникали из великого множества разрозненных заметок, которые я собирал. В один прекрасный день определялось, под каким углом зрения их упорядочить, что отобрать, а что отбросить; так возникало нечто связное и заполнялись существующие пробелы. Если идея находила выражение в какой‑то схеме, то эта схема не строилась специально при помощи дедукции, а возникала из существующего материала записей. Самые всеобъемлющие идеи, определяющие построения моих книг, важны менее всего, поскольку они были продиктованы исключительно соображениями рациональности, необходимостью сгруппировать материал.

Стиль моих произведений меняется всякий раз в зависимости от того, о чем идет речь. Там, где у меня было что сказать научно, я написал объективно о вещах; там, где я философствовал, я писал так, чтобы выразить смысл Всеобъемлющего. Поскольку в моем философствовании главным было движение к разуму, проистекающее из идеи возможной коммуникации, я больше старался достичь логической ясности (которую ценю высоко и стремлюсь, по мере сил, к ее достижению), чем ясности экзистенциальной, и предпочитал убедительность мысли красоте поэтического слога (к которому, вдобавок, у меня не было и способностей).