Изменить стиль страницы

Другим моим разочарованием были университетские преподаватели. Лишь единицы из них соответствовали настоящему уровню высшей школы и поддерживали этот уровень. Я видел, что иногда известные ученые мужи обладали немалыми заслугами и огромной работоспособностью, имели обширные познания и богатые умения для того, чтобы дать студентам ориентацию в преподаваемых ими предметах, — и все же при этом стояли в стороне от идеи университета и его духовности. Все, скорее, напоминало промышленное предприятие или присутственное место, чем университет, да к тому же дело усугублялось интригами и пропагандой. Необычайное прилежание этих людей, казалось, проистекало от того, что у них не было жизненной почвы под ногами и они были просто выбиты из колеи. Они более всего притязали на значительность. Толпы учеников превозносили таких наставников и сами приобретали таким образом вес. Что эти люди представляли собой, я понял позднее, в особенности — в 1918–1919 годах, в тех жизненных ситуациях, когда решались человеческие судьбы. Они представляли собой то, что в доме моих родителей именовалось, по названию большой немецкой партии, «национал — либералами», то есть были людьми, лишенными решимости и гражданского мужества.

С детства, когда университет был знаком мне только по рассказам и я лишь предчувствовал встречу с ним, он представлялся мне хранилищем истины. Позднее мне стало ясно, что идея университета — это наднациональная европейская идея. Одно из наивысших разочарований 1914 года было вызвано тем, что университеты — как англосаксонские, так и немецкие — приняли одну из сторон в войне, а не остались над схваткой. Это показалось мне предательством вечной идеи университета. Университет был для меня той инстанцией, которая сможет сохранить истину в противовес государственным реалиям. Однако то, что можно было заметить еще до 1914 года, лишь приобрело завершенный вид: повсюду в мире послушно следовали требованиям этих государственных реалий, конформистски их принимая и оправдывая. Принцип «кто платит, тот и заказывает музыку» стал ужасной действительностью. Университет утратил свой ответственный статус надгосударственной и наднациональной европейской инстанции.

Я постиг это с еще большей отчетливостью, столкнувшись с необходимостью сделать собственный выбор в 1919 году. Тогда я, приват — доцент, благодаря революционно задуманным преобразованиям университетской структуры, был избран членом сената университета. Однажды обсуждался такой вопрос: ректор Берлинского университета призвал все немецкие университеты присоединиться к заявлению протеста против условий будущего Версальского мирного договора — они только — только стали известны. Когда очередь выступать дошла до меня, я сказал следующее: «Я советовал бы не подписывать этот протест. Мы все едины во мнении, что условия эти бедственны и несправедливы. Здесь не о чем спорить. Совершенно ясно, как должен поступить каждый из нас как гражданин германского государства. Но чем отчетливее мы, как граждане германского государства, понимаем отчаянность ситуации, тем больше мы должны сохранить и оберегать до конца ту сферу, смысл которой превыше всех государств и народов. Мы заседаем здесь как представители университета. Он, конечно, существует на деньги государства, собранные в виде налогов, точно так же, как и церковь. Но точно так же, как и у церкви, задачи университета — наднациональны. Только такими задачами мы, сенат университета, и должны здесь заниматься. Мы в первую голову европейский, а не германский университет. Происхождением своим мы обязаны всему европейскому средневековью, а не отдельным государствам с их территориальным делением, которые лишь получили университеты в наследство. Мы должны сохранять чистоту своих задач и не вторгаться в те вопросы, решение которых не в нашей компетенции. Если мы все же поступим так, на реализацию нашей идеи ляжет пятно. Именно в такой момент и необходимо более, чем когда бы то ни было, сохранять университет как наднациональную инстанцию человеческого сообщества. Впрочем, — продолжал я, — протест этот, не подкрепленный реальным делом, — настолько же пустая затея, насколько авторитет университета не согласуется с заявлениями такого рода. Ведь они совершенно не соответствуют тому авторитету, который снискал университет в мире».

Это выступление молодого приват — доцента вызвало холодный прием. Некоторые взяли слово после меня. Граденвитц, юрист, еврей и антисемит, выступил, совершенно игнорируя меня и все мной сказанное, в том смысле, что какой‑то приват — доцент не вправе здесь высказываться вообще. Дубелиус, известный теолог, критически разобрал мое выступление, отверг сравнение с церковью и заключил: на университете не будет никакого пятна, если мы поддержим этот протест. Единогласно, при одном воздержавшемся, мое предложение было отвергнуто. Воздержался Эрнст, патолог, швейцарец. По дороге домой он тепло сказал мне: «Вы были правы. Я только потому воздержался, что я гражданин Швейцарии и не имею права участвовать в обсуждении такого рода вопросов». Я ответил, что данный вопрос касается не швейцарцев, не немцев, не граждан государств Антанты — он касается только общеевропейской идеи университета. На это Эрнст заметил: «Наверно, так должно быть. Но в действительности, конечно, все обстоит, к сожалению, иначе».

То, что духовной свободе университета уже грозит серьезнейшая опасность, я понял еще в 1924 году, благодаря событию, которое держало университет в возбуждении несколько лет. Приват — доцент, преподававший статистику, Гумбель, научные работы которого снискали признание, выступил в роли страстного политического публициста. Его брошюры в кроваво — красных обложках разоблачали попытки тайно создавать рейхсвер — он как в воду глядел, предвидя последствия. В брошюрах он выступал против происходившего тогда возрождения вооруженных сил Германии, а в публичных речах отстаивал пацифистские идеи. Однажды Гумбель употребил такое выражение: «…Эти воины, которые — я не хочу сказать — пали за бесчестное и бесславное дело, но погибли ужасной смертью». Уже давно пробудившийся гнев националистически настроенных профессоров разом обрушился на эту фразу: Гумбель‑де посягнул на честь и славу павших немецких воинов, и стерпеть этого нельзя; он — позор для университета, его надо лишить права преподавать! Были приняты дисциплинарные меры с целью отстранить его от преподавания. Я был членом комиссии по расследованию данного дела, состоявшей из трех человек: один был юристом, другой представлял непрофессорские круги философского факультета, я же был представителем профессуры. Решение по делу должен был вынести факультет на основе заключения нашей комиссии, а для вступления его в силу требовалось утверждение этого решения министерством.

С первого же момента мне стало ясно: речь идет о свободе преподавания и учебы. Ведь она будет в корне уничтожена, если кто‑то получит право контролировать убеждения преподавателей. Я с давних пор изучал историю нашего университета и знал университетскую конституцию 1803 года, составленную в духе наших классических времен. Тогда еще понимали, что такое университет и какие опасности ему угрожают. Там был пункт, уже опущенный в новых конституциях XIX века: права преподавания можно лишить только из‑за деяний, которые признавал преступлением суд в соответствии с уголовным кодексом. Это означало, что нельзя было лишить права преподавания ни за мировоззрение, ни за допущенную бестактность, ни даже за политические убеждения.

На эти реальные предпосылки нашей свободы я тотчас же указал комиссии. Если сегодня можно будет уволить преподавателя за политические, пацифистские убеждения, за то, что он разоблачил нарушение государственного договора (пусть даже это нарушение было направлено против версальского диктата), уволить под тем предлогом, что он посягнул на честь павших воинов, то завтра можно будет уволить кого‑то за атеизм, а послезавтра — за несогласие с господствующим в государстве режимом. Однако старый пункт в университетской конституции уже утратил свою силу.