Изменить стиль страницы

Так проходили дни и ночи.

Пока, наконец, боль не сломилась и он не пересилил больное томление.

Он только должен сказать ей еще что-то на прощание, выкрикнуть последнюю свою песню.

Когда он вышел на эстраду, он никого не видал. Он лишь чувствовал жаркое дыхание тысячной толпы. В глазах его сверкал зеленый цвет гигантских люстр, одно мгновение вздрогнул его мозг при мысли о ней — он хотел взглянуть, где она сидит, где она должна сидеть, он чувствовал, как ее взгляд, пылая, блуждает по нему, но вдруг все затуманилось, и невыразимый покой разлился в его душе…

Тишина и покой перед творчеством.

Под его руками струилось сверхчеловеческое пение.

Он сидел на Голгофе, у подножия креста, на котором было распято человечество. Как ураган пронеслись по его душе столетия мук и отвратительных мучительств, целая вечность страдания ада; судорожных криков об искуплении; проклятия ада и воющие спазмы о мгновении счастья. Вся жизнь бытия свершала в душе его мрачную литургию, полную ужасающей жути.

И он сидел у подножия креста и глядел в черную ночь. Над ним солнце, закрытое черным флером.

Бешеной рукой он ударял в двери неба, проклиная судьбу, принуждающую его жить, валяться в нужде, оплевываться грязью и мерзостью, заставляющую его гнить глубоко в аду вечно голодных демонов чувств.

Бессильная злоба мести выла в его мозгу, бессильное желание мщения кипело в его крови, из хриплой гортани вырывался омерзительный крик; — где начало и где конец, где причины и где цель?

Он шел со звездой безумия над челом и вел кровавым факелом больную, объятую ужасом, дрожащую от страха толпу.

Через чащу глубочайшей ночи он пробирался, залитый кровью посреди всех призрачных ужасов. Он спускался в подземные ходы, где хранятся неведомые, желанные, смутно угаданные сокровища. Он идет вперед гордый и недоступный, но сердце его объято страхом и отчаянием: найду ли я ее. Я обещал ее толпе, — как долго еще я буду блуждать.

И в мгновение он стал вселенной, распадающейся на миллионы звезд, олицетворяющейся миллиардами разнородных животных и снова соединяющейся в нем в одно целое: необъятность чувств, бесконечность творчеств и миров.

Чудовищное солнце носил он в груди своей, шел, взлетал вверх. Выше и выше, терял сознание своего всемогущества, своей воли и бытия своего — белые крылья простирал он с одного полюса к другому и в тяжелом раздумье парил над землею.

Сломились гнев и боль жизни, страдание и томление замерли, в час сумерек спала земля.

И глубине колышутся ржаные поля в мечтательном опьянении, и в глубине виднеется, как привидение, пустынное, взрытое поле, и в глубине на темных болотах страшат пылающие болотные огни — о — в глубине, в черной бездне озера расстилается небо, и в нем расцветают бледные звезды и ткут на глади поверхности тихое очарование потонувших церквей…

Томление тяжелым гнетом охватило его сердце.

И снова он пошел, он, сын земли, шел вперед со святою верою, что он приносит искупление, но он знал с глубочайшей, печальнейшей, далекой от мира скорбью, что распнут его…

Он тащился по своему смертному пути, с окровавленными ногами, кровавый пот выступал на лбу его, и в груди его ад муки…

Он чувствовал, что несет что-то на руках своих, он нес благоговейно и с бесконечной заботливостью — но он не видал никого…

И вдруг, словно шелест платья, — будто блеск жарких, жаждущих глаз.

Он испугался.

Нет, нет, — это не был сон.

Теперь не сон.

Это она, воистину она.

Она стояла у стены и тяжело дышала.

Они смотрели друг на друга, немые, испуганные, дрожащие.

— Я пришла к тебе, — шептала она, — я пришла к тебе, тоска и желание истерзали мою душу.

И она упала в объятия его.

О, час божественно-опьяняющего счастья, час чуда, в котором сливаются две души…

— Ты страшишься греха? — спросил он ее горячо и трепетно.

— Я люблю грех, я люблю ад — с тобой — с тобой…

И она бросилась в его объятия — без сознания, — забыв весь мир.

И он говорил ей:

— Я не знал счастья, теперь я знаю его.

— С тобою я пью счастье и святую неисчерпаемую радость.

— Час чуда свершился, — смеялась она тихой блуждающей улыбкой.

Я никогда не мог слиться в одно с женщиной, — шептал он нежно, — ты течешь в жилах моих, как золотой поток солнечной пыли.

— Час чуда, — час чуда, — повторяла она тихо в трепетном очаровании.

Молчание.

— Отчего рыдаешь? — он испугался.

Она ласкала волосы его, она взяла его лицо в свои маленькие руки, еще сильнее прижалась к нему, обвила руками его шею, и снова ее белые пальцы блуждали в его волосах.

— Почему рыдаешь?

— От счастья, — тихо рыдала она.

И он охватил ее трепетной божественно-блаженной любовью, шептал ей самые жаркие слова, непрестанно все те же слова в отрывистых фразах, он баюкал ее, как качают ребенка на любящих руках.

Она не рыдала более.

Они тесно прижались друг к другу, как ластятся дети на свежем стоге снега, когда над ними свирепствует гнев грозы и небо сеет тяжелые молнии над землею.

— Тебе хорошо?

— О, мой возлюбленный — мой единственный, — ты, ты…

— Твой, твой, — повторял он непрестанно.

— Теперь мы навсегда будем вместе? — спросил он в глубочайшем страхе.

Она не отвечала, ее беспрерывно охватывал горячий трепет…

— Я пойду на крест. В час чуда исполнилась жизнь моя… Не спрашивай, возьми меня, сжимай меня еще сильнее в себе, еще сильнее — убей меня…

Долгое знойное молчание.

И снова он говорил ей:

— Помнишь ли ты, как я нес тебя при страшных грозах через первобытный лес? Казалось, небо ниспадало на нас — вокруг нас плясали зеленые круги молний, могучие ветки кокосовых пальм распадались с треском и ужасом рушащихся сводов и заграждали нам путь все выше и выше нарастающей стеной, время от времени молния раскаляла тысячелетний ствол, так что поленья склонялись вокруг корня и падали наземь, как гигантские лепестки от чашечки завядшего цветка. Ураган подымал нас высоко и снова бросал на землю, мы спотыкались, падали, ударялись о деревья, но я снова подымался, падал, полз дальше на коленях, перелезал чрез кучи сломанных ветвей, чрез мертвые тела первобытных деревьев, но я шел вперед, потому что я нес тебя в объятиях моих, и буря желанья, бушевавшего во мне, была могучей грозой, сметавшей с земли первобытный девственный лес.

Она молчала.

— И помнишь ли, как я бежал с тобой чрез пожар ярко горящих степей? Вихрь огня бешено мчался позади нас, вырастал высоко до небес отвратительными колоннами, валялся по степи гигантскими потоками, и я бежал, бежал безумными прыжками затравленного хищного зверя с тобой на руках, я мчался по спаленной адским огнем почве, и я был сильнее огня, он не достигал нас, потому что я нес тебя на руках своих, и огонь сильнее степного огня горел в моих жилах.

Она молчала.

— Помнишь ли ты, как безумный вихрь водоворота схватил наш челнок? В одно мгновение он бросил челнок на дно отвратительной пучины, снова вернул его и кинул внезапно, как кусок дерева, на бешеные волны. Снова охватил его своим бешеным свирепым кольцом, и снова погрузился челнок с быстротой падающей звезды в ужасную воронку и снова выскочил вверх, как камень лавы, выбрасываемой кипящим вулканом; и так я трижды спускался вниз и трижды подымался вверх на кипящий водоворот течения, пока наконец наш челнок не набрел на тихие воды. Я был сильней водоворота, потому что я чувствовал, как ты охватывала мое тело, я чувствовал голову твою на моей груди, во мне бушевал водоворот могучее всех других: — ты — ты во мне — моя любовь к тебе.

Она молчала.

— Взгляни. Я — сын, рожденный от земли, я — вековечный Адам; в сердце моем бушует буря сильней, чем та, что ломает могучие первобытные деревья, как сухой тростник; в жилах моих горит огонь могучей того, что заливает травяные степи, и водоворот кипит во мне более гибельный, чем стирающий в ничто величайшее судно и сеющий пыль его на дно океанов.